Жербье и Легрэн обошли кругом электростанцию. Жербье еще сказал:
— Тот, кто вступает в Сопротивление, берет на прицел немца. Но в то же время он бьет и по Виши, и по Старику, и по прихвостням Старика, и по коменданту нашего лагеря, и по охранникам, которых ты видишь ежедневно за их грязной работой. Сопротивление — это все французы, которые не хотят, чтобы у Франции были мертвые, пустые глаза.
■
Жербье и Легрэн сидели на траве. Было ветрено, с холмов тянуло прохладой. Смеркалось. Жербье говорил юноше о газетах Сопротивления.
— И люди, которые их выпускают, не боятся писать все, что думают? — спросил Легрэн, и у него зардели скулы.
— Они ничего не боятся, они не признают никакого другого закона, никакого другого хозяина, кроме собственной мысли, — сказал Жербье. — Мысль в них сильнее, чем инстинкт самосохранения. Люди, выпускающие эти листки, никому не известны, но настанет день, когда поставят памятник их делам. Тот, кто добывает бумагу, рискует жизнью. Тот, кто набирает полосу, рискует жизнью. И тот, кто распространяет газету, рискует жизнью. Но ничто не может их остановить. Никто не в силах заглушить крик, который рвется из-под ротаторов, спрятанных по жалким лачугам, рвется из-под станков, укрытых в подвалах. Не думай, что эти газеты выглядят так же нарядно, как те, что продаются открыто на каждом углу. Это крохотные, жалкие листки. Бумага серая, печать плохая. Сбитые литеры, тусклые заголовки, краска смазана. Но люди делают все, что в их силах. Неделю выпускают газету в одном городе, неделю — в другом. В дело идет то, что есть под рукой. Но газета выходит. Статьи прибывают неведомыми путями. Кто-то их собирает, кто-то редактирует. Подпольные бригады верстают. Полицейские, шпики, провокаторы, шпионы мечутся, шарят, вынюхивают, выслеживают. Газета идет по дорогам Франции. Она небольшая, на вид невзрачная. Ее везут в старых, потертых чемоданах. Но каждая строчка в ней — золотой луч. Луч свободной мысли.
— Мой отец был печатник... так что я понимаю, — сказал Легрэн. — Только вряд ли их много, этих газет.
— Их очень много, — сказал Жербье. — В Сопротивлении каждая мало-мальски значительная группа выпускает свою газету, выпускает тиражом в несколько десятков тысяч. Свои газеты есть и у отдельных групп, действующих самостоятельно. Есть газеты в провинциях. Своя газета есть у врачей, у музыкантов, у студентов, у учителей, у преподавателей университетов, у художников, у писателей, у инженеров.
— А у коммунистов? — тихо опросил Легрэн.
— Ну конечно. У них — «Юманите». Как до войны.
— «Юма», — сказал Легрэн, — «Юма»...
Его запавшие глаза светились восторгом. Он хотел сказать еще что-то, но приступ кашля заставил его замолчать.
■
Был полдень. Проглотив по котелку соленой воды, называемой обедом, заключенные валялись на солнце. Легрэн и Жербье улеглись в тени за бараком.
— В Сопротивлении люди гибнут на каждом шагу, — говорил Жербье. — Гестаповцы собирались казнить дочь одного промышленника, потому что она не захотела выдать организацию, к которой принадлежала. Отец добился свидания с ней. Он умолял ее все сказать. Она ответила бранью и приказала немецкому офицеру, присутствовавшему при свидании, увести отца... Один деятель христианских профсоюзов по слабости или из корысти снюхался с немцами. Жена выгнала его. А сын, совсем еще мальчик, вступил в боевую группу. Он участвовал в диверсиях, убивал часовых. Когда его арестовали, он написал матери: «Наша честь восстановлена. Я умираю как настоящий француз и настоящий христианин». Я видел это письмо... Один знаменитый ученый был арестован, гестаповцы бросили его в тюрьму Френ. Его пытали, требовали назвать имена. Он молчал... молчал... Но потом почувствовал, что силы его иссякают. Он стал бояться самого себя. Тогда он разорвал на полосы свою рубаху и повесился... В Париже, после одной дерзкой операции, стоившей немцам многих жизней, десяток людей был приговорен к смерти. Их должны были расстрелять на рассвете. Они это знали. И один из них, рабочий, начал рассказывать забавные истории. Всю ночь он смешил товарищей. Об этом сообщил его семье немецкий священник, который служил в тюрьме.