Выбрать главу

О чем же я буду сейчас говорить — о свободе или о финансах? — то и другое так и напрашивается, ибо свобода и финансы — суть неизбежные и неотъемлемые черты моего автопортрета. Однако, воспользовавшись своей свободой, я уклонюсь временно от финансов и расскажу — как все-таки истолковал этот «сон» с телефоном. Финансы — это что? — слово в своей основе указывает ведь на какой-то конец — финал! — окончание чего-то, подведение итогов, расплату. Ну а министр — это, конечно, что-то вроде слуги (такова этимология). Понятно, что словосочетание «слуга конца» и двусмысленно, и одиозно; но ведь это и «служба расплаты», и «служение чему-то завершающемуся», и «обслуживание скончавшегося» и многое другое. Не забудем также телефон — связь. Потом, какой-то Евгений Юрьевич — не знаю, действительно ли это имя нашего министра, но ведь это значит Благородный Георгий.

Но знаете, читатели, — я забегаю вперед! — признаться, мне тогда не удалось по-настоящему истолковать этот звонок. Потом-то уж другое дело, потом он как-то сам собой стал понятен. Вот и не стоит спешить — тише едешь, дальше будешь.

*** Я сказал, что в театр меня вытащила Томочка Лядская — по всей видимости, чтоб хоть несколько просветить и пообтесать, потому что в то время принимала черт знает за что, за какого-то монстра в человеческом облике (это не совсем верно). Впрочем, виделся я с ней тогда всего третий раз в жизни — но не последний! — мы успеем еще друг друга узнать. Ясно одно: она девушка бойкая — хоп, и мы уже в театре, а до этого успели побывать в одном незнакомом доме…

Но эту историю отложим до следующей главы, пока же меня беспокоит вопрос: с чего, собственно, начать свое повествование? Пусть не покажется вам слишком банальным то, что я сейчас скажу: мне хотелось бы его начать именно с начала, то есть с такого места, которое было бы подлинной точкой отсчета, а не условностью вроде Парижского метра или Гринвичского меридиана; но поскольку такой абсолютной точки я сейчас еще не вижу (глубок колодец прошлого), читателю самому придется высчитывать ее, исходя из того теплого майского вечера и скамейки на Тверском бульваре, где я сейчас сижу, наблюдая за молодым человеком, похожим на Марлинского.

— Простите, можно рядом присесть? — прервал мои театральные инвективы грузный мужчина с пачкой газет под мышкой.

— Бога ради! — я было хотел уж уйти и отсюда, ибо от него несло перегаром (что предвещало пьяные разговоры), и уже сделал движение встать, когда заметил, что прыщавый юноша, сидевший напротив, поправил очки, поднялся и решительно направился к девушке, читающей книгу, — девушке, которую он все высматривал из своего угла. Я остался и закурил, ибо этот прыщеносец и вправду поразительно напоминал Марлинского, моего старинного приятеля. Чертами лица — почти один к одному, да к тому же — те же прыщи, та же походка и хватка, наверное, та же. Собственно, хватка меня и занимала, ибо я как раз подумал, что, быть может, можно найти в характере этого юного Марлинского объяснение некоторым странностям моего нынешнего Марли. Если угодно, я хотел использовать юношу как модель.

— Мне не смешно, когда маляр негодный мне пачкает Мадонну Рафаэля, — послышалось слева, где грузный человек читал газеты. Я посмотрел в его сторону — пузатый пьяный дядя, брезгливо морщась, мусолил «Крокодил».

— Мне не смешно…

— Что? — спросил я.

— Я говорю — вот читаю «Крокодил».

— Аааа! — и я опять отвернулся и стал смотреть на сцену.

— Смеху на десять копеек, — продолжал пузан, — между прочим, моя фамилия Смирнов. Смирнов, но не Смирнов — понимаете? — не смирно, а Смирна…

— Очень приятно…

— И я каждый раз, как прихожу в киоск, прошу: «Дайте мне смеху на десять копеек», — и понимают. — Он захохотал. — А что вы здесь сидите? — продолжал он. — Тоскуете по прекрасной незнакомке? Да-с, я тоже, бывало как помоложе, выйду… весной! — женщины, — глаза разбегаются. Даа, — а сейчас не то… И он замолчал.

Я смотрел на Марлинского, на юную читательницу, которая уже что-то такое стала ему отвечать, и думал, как бы это отвязаться от приставалы, который ведь сейчас пустится в воспоминания.

— А знаешь что? — вдруг предложил он, — давай-ка выпьем — у меня здесь неподалеку есть! — понимаешь? — что-то нехорошо. Не откажи.

Пушкинская площадь. Май. Восьмидесятые.

*** Жизнь, как и литература, слишком мало считается с нашими желаниями и вкусами. Я, например, очень бы хотел прожить свою жизнь, как прослушивают какую-нибудь симфонию или, может быть, оперу, — сидя в удобном кресле где-нибудь в партере, поглощенный звучанием, развертывающимся передо мной, как свиток. И очень было бы хорошо, если бы эта музыка, была музыкой эпохи барокко, чтобы это был какой-нибудь Бах или Моцарт, а не Лист и не Шопен и тем более не Стравинский и никак не Шёнберг и не Веберн. Но пусть даже, на худой конец, это будет Шенберг — я согласен — только пусть не вытягивают меня на сцену в качестве Пьеро, Петрушки или же Фигаро. Не трогайте меня, я хочу слушать — вот единственное мое желание, — но, повторяю, как же мало считается наша жизнь с нашими желаниями: ей хочется, чтобы мы действовали — и здесь больше нечего сказать.