— Ты должен привыкнуть, Альдо, — сказала Ванесса сзади меня чистым голосом. — Не в готовом же виде все падает нам в руки.
— И ты смогла выполнить такую работу? — недоверчиво протянул я.
Я быстро обернулся к ней, удивленный тем, что она ничего не отвечает. Но Ванесса даже и не слышала меня: она разглядывала поверх моей головы висящее на стене полотно.
— Частенько ты его созерцаешь, не так ли? — продолжил я ядовитым тоном. Я встал и шагнул к ней, но тут же неловко остановился. Ванесса не смотрела на меня, и я невольно оказался во власти колдовских чар этого призывающего к молчанию портрета.
— Я нередко спрашиваю себя, о чем он все-таки думает, — сказала наконец Ванесса глубоко рассеянным тоном. — Да, я часто себя об этом спрашиваю. Ты угадал, Альдо, — сказала она, делая еще один шаг, словно зачарованная, — иногда я даже вставала ночью, вставала, чтобы посмотреть на него. И я вот спрашиваю себя: были ли мы с тобой когда-нибудь так же близки, — продолжала она тем голосом, от которого у меня всегда перехватывало в горле. — Знаешь, летом здесь иногда бывает ночью жарче, чем днем, и тогда кажется, что Сирт как бы вымачивается в собственном поту. Так вот, я вставала босыми ногами на плиты, надевала твой любимый белый пеньюар, — она обернулась и с подстрекательским огоньком в глазах посмотрела на меня, — и нередко изменяла тебе, Альдо; это было настоящее любовное свидание. В эти часы Маремма кажется по-настоящему вымершей; она не просто спит, она превращается в город, у которого перестало биться сердце, в город, подвергшийся опустошению; если посмотреть в сторону бухты, то лагуна выглядит как сплошная соляная корка, и кажется, что ты видишь лунное море. Такое ощущение, словно во время твоего сна планета остыла и ты встаешь посреди ночи, которая лежит вне времени. Кажется, что ты видишь то, во что превратится земля, — продолжала она, охваченная восторгом провидческого озарения, — когда не будет больше ни Мареммы, ни Орсенны, когда не останется даже их развалин: только лагуна, да песок, да звезды, да ветер пустыни. Такое ощущение, что ты, пройдя в одиночку сквозь века, теперь дышишь, но только более глубоко, более торжественно, вдыхая то, что было когда-то миллионами угасших и сгнивших дыханий. У тебя, Альдо, никогда не было таких ночей, когда бы тебе снилось, что земля вдруг стала кружиться для тебя одного, что она крутится все быстрее и быстрее и что ты в этой бешеной гонке бросаешь одну за другой лошадей с более слабыми легкими? Эти лошади, эти животные не любят будущего — ну а тот, кто чувствует, что у него в груди бьется сердце, созданное для такой захватывающей дух гонки, совершает преступление против своих глаз и своего инстинкта тогда и только тогда, когда пытается сдержать свой порыв. Думать, что люди живут вместе, видя, как они живут рядом друг с другом, — значит никогда не задумываться о пределах досягаемости их взглядов. Есть такие города, которые некоторым кажутся проклятыми только потому, что они зародились и выросли словно лишь для того, чтобы закрывать дали, необходимые этим людям, как воздух. Это комфортабельные города; вид на мир открывается оттуда бесподобный — как белке из ее колеса. Что же касается меня, то я люблю только такие города, где на улицах чувствуется дуновение ветра из пустыни; были такие дни, Альдо, когда я была страшно зла на Орсенну: там пахнет исключительно болотом, и иногда мне даже приходила в голову мысль, что она мешает земле вращаться.
Когда смотришь на какой-нибудь портрет ночью, при свете свечи, то возникает странное чувство. Кажется, что из глубины хаоса, из глубины тени, растворившей все лица, возникает одно четко очерченное лицо, которое торопится всплыть на поверхность, торопится придать себе выражение благодаря соприкосновению с этим малым, бледным подобием жизни, вторично отдаляющим свет от мрака; оно словно отчаянно взывает, словно пытается в самый-самый последний раз заставить узнать себя. Тому, кому случалось лицезреть подобное видение, довелось, как говорят, хотя бы один раз в жизни наблюдать, как тень становится обитаемой, как ночь оживает. С призвавшим меня сюда человеком я связана узами крови и происхождения, но я чувствовала, как, невзирая на позор, невзирая на бесчестье, распределяемые людьми порядка ради так же произвольно, как награды во время войны, эта его особая, неповторимая улыбка неодолимо влечет меня, влечет к его безмятежной тайне, против которой бессильны и ханжеский суд, и само мнение города.