Ее взволнованный голос внезапно сломался на глухой модуляции, от которой у меня по рукам и по губам забегали мурашки. Легкая возня сблизила нас. Я схватил задержавшиеся у меня в волосах руки, фонарь упал, наступила полная темнота. Я погрузил голову в ее теплые ладони, осыпая их долгими поцелуями. Ванесса в темноте мягко прижимала их к моим губам. Потом она резко отстранилась, словно проснувшись, и отвела взгляд в сторону.
— Ну и как, понравились тебе развалины Сагры?
— Развалины Сагры?.. Ты и впрямь, Ванесса, видишь все насквозь. Я как раз говорил себе, что тебе они наверняка понравились бы.
Ванесса встала, накинула на себя шубу и пристально посмотрела мне в глаза.
— Если ты меня любишь, Альдо, то сохранишь свои впечатления при себе.
Отрывистый тон, диссонирующий с приглушенным голосом, преграждал путь любым комментариям, и я, поколебавшись, тоже встал. Ванесса зябко куталась в свои меха: белое пятно ее платья погасло, и она опять растворилась в темноте комнаты.
— Я, разумеется, забираю тебя.
— В Маремму? Так поздно!
Я уже полностью капитулировал. Мне больше не хотелось с ней расставаться.
— Не будь ребенком. Я обещала привезти тебя. А то получится, что ты меня компрометируешь… — добавила она с лукавой улыбкой. — И к тому же я хочу, чтобы ты видел мой праздник, это решено… Я устраивала его для тебя.
Я слушал, как в ее голосе набирает высоту хорошо знакомая мне детская порывистость. Я обретал ее вновь. Глядя на нежные черты ее лица, можно было наблюдать, как чувства и мысли не формируются в них, но рождаются. Желания Ванессы поднимались к ее глазам в своей первозданной свежести, как выходящие из моря звезды.
— Решайся, тебя же не нужно упрашивать, как какого-нибудь избалованного ребенка.
Я согласился поехать не столько ради праздника, сколько ради самой поездки вдвоем с Ванессой. Ванесса сидела за рулем. Обнимая ее одной рукой, я чувствовал рядом с собой через теплый мех мягкую покорность ее гибкого тела. Иногда мы проезжали мимо больших укрепленных ферм, сладко спящих в теплой сиртской ночи, и тогда серые стены на краю песчаной дороги на миг отсвечивали в лучах наших фар; иногда принимались кукарекать обманутые этим странным светом петухи. Резкий свет прижимал к бугристой обочине дороги зверушек, похожих на окаменелые комья серой земли, высекал у них из глаз резкий блеск драгоценных камней. Ванесса уносила меня в легкую ночь. Я сосредоточивался в ней. Я чувствовал ее рядом с собой, как русло реки, более глубокое, чем предчувствуют бурные воды, как тот ветер, который дует в лицо и уносит с собой так, что устремляешься вниз, в разверстую могилу, словно на свое исконное место, закрыв глаза, со всей весомостью своего существа. Я вверял себя ей посреди царившего вокруг нас безлюдья, как вверяются дороге, предчувствуя, что она приведет к морю. Когда мы приехали в Маремму, над лагунами стояла насыщенная туманом и лунным светом молочная ночь, вся лучезарная от растворенного в воздухе серебристого света спокойных вод. Меня не покидало пронизывающее эту белую ночь чувство нереальности. Маремма, перемешавшаяся со своей ночью, показалась мне городом-туманностью, городом, окутанным волнообразными сгустками тумана, рождающегося, как нам казалось во время езды, из самого дрожания нашей машины и тут же растворяющегося. Машина резко остановилась; я почувствовал под ногами влажную, скользкую мостовую, а на лице — сырое дыхание, обжигающее влажную от сна кожу пассажира, только что вышедшего из теплого вагона. Перед нами вдруг оказался пирс, отвесно обрывающийся над черной водой. Ванесса быстро, не оборачиваясь, шагнула к краю. Онемев от удивления, я смотрел на нее, стоящую на пустынном пирсе, как смотрят на прохожего, который туманной ночью вдруг начинает карабкаться на парапет моста. Ванесса обернулась, с удивлением обнаружила, что она оказалась одна, заметила меня и закатилась безудержным смехом. У пирса нас ждала лодка.
Придя в себя, я припомнил вдруг, что Маремму снисходительно-иронически называли «сиртской Венецией». У меня перед глазами внезапно возник часто приковывавший мое внимание в палате карт образ: рука с длинными пальцами, которая уходит в лагуну и обозначает неустойчивую, болотистую дельту одной из быстро пересыхающих в Сирте рек, редкая из которых достигает моря. В те времена, когда из-за вторжения фаргийцев земля становилась ненадежной, жившие на побережье поселенцы укрывались на плоских илистых островках; потом, чтобы остановить загрязнение лагуны, реку пустили по другому руслу, канал у самого основания отрезал дельту от побережья, и Маремма, так же как и Венеция, обособилась, отдала швартовы: расположившись на своих дрожащих илистых почвах, она превратилась в плавучий остров, в заколдованную руку, повиновавшуюся тем веяниям, что доносились из-за моря. В ту эпоху, когда в Сирте царил мир, она пережила короткий период расцвета: тогда ее моряки, ее колонисты рассеялись по всему побережью и повезли к морю, а затем на галерах в Фаргестан шерсть и фрукты из отдаленных оазисов, а взамен привозили из-за моря золото и необработанные драгоценные камни. Потом началась война, и жизнь ушла с побережья: Маремма сегодня — это мертвый город, сжатая, судорожно вцепившаяся в свои воспоминания рука, рука, покрытая морщинами и проказой, бугрящаяся корками и нарывами своих обрушившихся складов и своих изъеденных пыреем и крапивой площадей.