Тогда усмехнулся Келагаст в седые усы и молча тронул узду.
Родилось чадо малое не под небо синее и не под звёзды яркие, а появилось в серых сумерках предрассветных. В это время не спали, говорили где-то злые языки: «Ведьма в подол свой ведьмаченка принесёт. Кого же ещё? Ей-ей! Не рано ли? Одарит ведьмаком и Келагаста-отца, и нас также, многотерпеливых. А подрастёт он, так покажет всем нечистое жало своё. От волчицы волчонок всегда происходит, от змеи — змеёныш. А от ведьмачки и подавно, тот и другой в одном получатся. Чего же ещё ждать, други? Нам его извести надо, пока мал и слаб. Не то сами задохнёмся потом под тяжкой десницей ведьмака! Придушит он нас...».
А сын Келагастов крупным родился, с громким криком не запоздал. И шумел на всю горницу, ручонкой крепко хватался за кривой палец старухи-лечьцы, ножками торопился шевелить. Казалось, поставь его, так и побежит сразу. Такого ещё и удержать суметь надо.
Чадили на стенах огоньки плошек. От тех слабых огоньков не много света, зато тени повивалок велики были и черны. Метались тени по стенам и полу, метались, подобные злым существам, которые только и ждут времени, чтоб разом наброситься на младенца, обволочь его чёрной мглой, густой, как мох, и не дать жизни.
И видела, и пугалась этих теней Дейна. Но тут же забывала о них. От усталости запали у неё глаза. Потемнели, отекли веки. Уходила боль, во всём теле являлась слабость, но Дейна превозмогла её, поднялась на локтях. Чадо увидела своё, и пришло любопытство. Хороший приметила знак: ребёнок ручками повёл, словно крылышками взмахнул; ребёнок ножками дёрнул, будто плавниками ударил по воде... Любопытство же сменилось удовлетворением, затем гордостью и, наконец, желанием защитить это новое, нежное и беспомощное, её собственное, от грубых, дряхлых, старых лечьц. И мечущиеся тени вызывали уже злобу, а не страх.
— Прочь! — закричала. — Все вон! Отдайте его мне. Не тронь ножом... Я сама перекушу, как волчица. Прочь!
Будто в беспамятстве, приподнялась Дейна на лаве, вцепилась руками в космы старух и трепала их седины, пряди рвала; старухи завыли от боли, взмолились.
Тогда тяжело навалилась на грудь Дейне старшая лечьца, хлестнула валькирию рукой по щеке.
— Лежи уж! — прикрикнула с угрозой. — Верно про тебя люди говорят: ведьмачка-волкоданка...
Пуповину натуго перетянули оленьими жилами, пересекли раскалённым ножом и замазали слюной.
Келагаст чуть не верхом в дом въехал. Как ворвался, так стены заходили ходуном, погасли в горнице плошки. Стал рикс в дверном проёме, тенью могучей стал на полотне занимающейся зари и глядел в темноту, на присевших от страха повивалок, тяжело дышал.
— Сын у тебя опять, добрый отец! — сказала старшая лечьца и, осмелившись, добавила: — Ты не шумел бы!
— Сын... — глухо повторил Келагаст. — Добрый отец... Назову его Божем! Слышите, старые? Власть установлю наследную. От меня над вельможной челядью и смердами стоять будет племя Веселиново! Всех ниц склоню!.. И ты, Лебедь, слышишь? Если кто не склонится, жилы подрежу, сам падёт! — перевёл дыхание, отдышался взволнованный рикс. — А тебе, старая... Держи за труды! — швырнул Келагаст на утоптанный пол, в самую темень, в глаза старух, горсть золотых колец и запястий.
Потом говорили злые языки, что с рождения сына начал старый князь свой разум терять, что старух-лечьц он едва золотом не зашиб, и коня чуть не загнал в радости, и грудью конской захожего смерда скинул с тропы, отчего у смерда того отнялись ноги. Но всё мало Келагасту было. Стар, а никак не перегорит буйство его, будто в молодости пылает. Пожаром по чистому полю катился рикс. И заставил он весь свой подданный люд, от вельможных старцев и вотчинных риксов до последней голытьбы, Лебеди, жене своей, в ножки кланяться и подол её рубахи целовать. И никто не взроптал!.. По обычаю, кровь жертвенного козлёнка пролили. Потом склоняли головы вельможные, сгибали спины простолюдины. А злоязычные, сами коснувшись подола губами, язвили, в толпе людей стоя:
— Глядите, седобородцы вельможные челом в землю стучат. Хорошо стучат! И у чьих же ног? А у ног валькирии презренной они лбами своими елозят, у ног грязной девки лесной; в навозе благочестие ищут. Не простят ей этого. Ох, братья, не простят!..
Но жив Келагаст и грозен. И не по годам тяжела рука у него, взгляд зорок. Выкажешь обиду, гладить не будет, — за горло возьмёт, ноги подсечёт, не вспомнит заслуг твоих.
С вершины до основания заставлен холм Веселиновым градом.
С одной стороны этот холм круто обрывается в Ствати-реку, подножие своё мочит в её излучине; песчаные островки тут и там, а на островках наносы частые — то коряги задержатся, то деревья, вырванные ветрами, смытые с берегов паводками, несомые водами, сядут на отмели, и всегда лежит здесь сопревший плавник.