— Нужен? — переспросил Ганс. — Тебе нужен не я, тебе нужен все равно какой мужчина. Обеспеченность. Что-то.
— Мне нужен ты, — хрипло сказала она с такой искренностью, что это казалось ложью.
— Послушай, — негромко заговорил Ганс, стараясь не привлекать внимания, — раньше мы не смогли помочь друг другу. И это повторится снова. У нас кончатся слова, потому что… потому что мы не умеем общаться. Я не знаю, как разговаривать с тобой… или с кем бы то ни было. Могу только отдавать приказы и получать их. Я испорчен.
— Неужели не понимаешь, что я еще и боюсь? — спросила она.
— Боишься? Чего? Обращаешься со мной так, будто я вызываю у тебя отвращение — держишься глыбой льда. Появляется твой соотечественник, говорит тебе несколько слов на твоем родном языке, и твои глаза вдруг наполняются слезами, ты начинаешь всхлипывать, теряешь холодность — а я не могу пронять тебя.
— Терпеть не могу, когда меня пронимают. Ненавижу этого человека. Такой уверенный в своей правоте, такой жестокий. Он потешался надо мной, вот почему я расплакалась. Ты никогда этого не делал. Ты ввел меня в соблазн своей… вежливостью. Я паясничала. Я всего-навсего женщина. У меня нет опыта обращения с людьми. Я просто подражаю тому, что вижу.
— Кто ты? — напрямик спросил Ганс.
— Как это понять?
— Кем бы ты назвала себя?
— Кем? С разными людьми мы разные. Все без исключения. Это мне открыла работа. Я с одними вычурная, с другими простая. С тобой — не знаю сама. Знаю только, что хочу это понять.
Ганс прикрыл глаза.
— Я понял, кто я с тобой. В том-то и дело. Я человек, стремящийся забыть, что он собой представляет, и я не могу найти ничего на замену тому, от чего хочу избавиться. Пытаюсь быть нежным, терпеливым. Когда ты держалась со мной неприязненно, это давало мне возможность воображать, что добиваюсь своего. Я походил на человека, приносящего жертву, живущего с больной женой, возможно, платящего какой-то долг. Не знаю. Во всяком случае, я не узнавал себя, и уже это являлось облегчением. Теперь?… Бог знает. Понимаешь меня?
— Да.
— Правда?
— Почти.
Ганс слегка улыбнулся, совершенно безрадостно.
— Почти. Вот именно. Я и сам толком не знаю, есть ли теперь смысл в моих словах. Даже когда думаю, у меня возникают сомнения. Я болен. Я верил, видишь ли — верил в то, что делал. Думал, что это правильно. Иногда до сих пор думаю, что правильно. В этом очень трудно разобраться, потому что мы проиграли войну. Победители никогда не сомневаются, были они правы или нет, а побежденные…
— Но война есть война, ты сам говорил.
— Да, только, моя дорогая, моя Тереза (он чувствовал, что нелепо обращаться так к той, кого намерен покинуть), вся моя жизнь была войной… с самой колыбели, и теперь ничего не осталось. Я не учился в школе. Мне пришлось бы начинать все заново с разумом ребенка — я не могу. Я слишком многое повидал. Я слегка безумен.
— Думаешь, я знаю мирную жизнь? Чем я сейчас занимаюсь? Тем же, что и в военное время. Для меня мир так и не наступил.
— Однако всего несколько слов итальянского офицера, и ты расплакалась. У тебя есть способность плакать. У меня нет. Меня можно испугать. Я способен испытывать страх, другие менее сильные эмоции, но плакать не могу. Если мне сейчас скажут, что моя мать погибла при самых ужасных обстоятельствах, я не буду знать, как реагировать. Для меня это ничего не значит. Я навидался всего. И заплакав, ты превратилась в незнакомку, в женщину, с которой я не могу общаться. Вот почему другого пути нет.
Ганс поднялся и быстро зашагал к выходу, не оглядываясь. Услышал, как где-то сзади пронзительно выкрикнули, его имя, раз, другой, потом суматоху спешащих людей, но обязательства и страдания жизни для него были уже почти позади. Он убегал, чтобы его не назвали трусом, и чувствовал себя лучше в отрыве от мыслей, от иллюзий, от пикантности, яркости, высших радостей бытия.
Улица была пуста. Ганс слышал только собственные шаги по мостовой. Их ритм был чеканным, размеренным. Полк в составе одного человека шел навстречу своей участи.
Он вошел в отель, и старик за конторкой заметно содрогнулся, увидев его.
— Полковника Убальдини, пожалуйста.
— Номер двадцать четыре, второй этаж, налево.
— Спасибо.
Ганс стал подниматься по лестнице с уверенностью гаулейтера, производящего в доме облаву. Старик завертел ручку старого телефонного аппарата и, тяжело дыша, заговорил в серебряный микрофон.