Олег сел за свои сосиски.
- Вам бы не надо теперь ссориться с Вячеславом, - посоветовал Мика. Вообще как-то цеплять его.
- Я не думаю, чтобы он способен был донести из злобы. Скорее из превратно понятого чувства долга. Ведь там, на партийных собраниях, им каждый день вбивают в головы, что шпионить и доносить - первейший долг каждого гражданина.
- Вы так спокойно обо всем этом рассуждаете, - восхитился Мика. Когда я смотрю на вас, во мне просыпается какой-то другой человек. Я перестаю с благоговением думать о монашестве, начинаю завидовать вам. Помните, как у Пушкина:
Как весело свою провел ты младость:
Ты видел двор и роскошь Иоанна.
Ты рать Литвы при Шуйском отражал,
А я по келиям скитаюсь, бедный инок...
У Олега заблестели глаза:
- Да, Мика из тебя бы получился хороший офицер... Но не завидуй мне. Жалкая участь человека, преданного всеми. Да, я боролся за Россию. Да, мы бесстрашно шли в бой. Но те, кто видел, как мы умирали на фронте, дали себя распропагандировать, пошли на поводу у мерзавцев. С нас, офицеров, срывали погоны, нас расстреливали, словно каких-нибудь предателей или дезертиров. И это - за окопы, за битвы, за раны - так нас отблагодарили! А теперь те из нас, кто чудом уцелел, томятся в лагерях... За что? За доблесть, за любовь к Родине, за верность долгу и присяге! Ты завидуешь моим воспоминаниям! А я хотел бы вырезать их из сердца, да не могу. Они преследуют меня днем и ночью, с ними невозможно жить!
Олег бросил вилку о тарелку, вскочил из-за стола и стал шагать по комнате из угла в угол, словно тигр, запертый в клетке. Наконец, он понемногу начал оттаивать. Остановился, вздохнул глубоко:
- Довольно об этом. Ты уроки сделал? Давай я проверю задачи.
Глава десятая
Верь, несчастней моих молодых поколений
Нет в обширной стране
А. Блок
Declasse*. Раньше Олег не вполне понимал значение этого слова, только теперь оно стало ясным: выбит из жизни, выбит из привычной среды, все идет мимо. В последние годы он начал замечать, что тоска стала забирать его глубже, чем раньше. В лагере, где он был измучен непривычным физическим трудом и всегда полуголодный, где каждый его жест был под контролем негодяев, - самообладание ни разу не изменило ему; нервная энергия поддерживала его истощавшиеся с каждым днем силы. Эту энергию вырабатывал, быть может, инстинкт самосохранения, но, так или иначе, он жил в непрерывном нервном подъеме, стараясь не заглядывать внутрь своей души чтобы не предаться отчаянию. Теперь же, когда обстоятельства его жизни изменялись малу-помалу к лучшему, когда он получил какой-то минимум комфорта и отдыха и возможность располагать двумя-тремя часами свободного времени, тоска его, задавленная усилиями воли, проснулась и заговорила, словно вырвалась на волю. И вместе с ней он ощущал невероятное утомление, бессонницу и потерю сил. Он не хотел обращаться к врачу, понимая, что это была естественная реакция организма после чрезмерного напряжения всех сил, а между тем состояние это было мучительно. Приходя со службы, он бросался на диван с ощущением странной разбитости во всем теле - каждое движение стоило ему усилий, и не было желания приняться за что-нибудь; встать, заговорить, пойти куда-нибудь; да и куда бы он мог пойти? Друзей и знакомых у него теперь не было; общественные места - кинотеатры, рестораны, красные уголки - были приспособлены к вкусам и требованиям новой среды, которая была ему чужда и противна. Часто, очень часто бродил он по городу и как будто не узнавал его. Улицы были насквозь чужие, дома, силуэты, лица - все изменилось. Ни одной изящной женщины, ни одного нарядно одетого ребенка в сопровождении няньки или гувернантки. Исчезли даже породистые собаки на цепочках. Серая, озабоченная, быстро снующая толпа! Ни поданных ландо, ни рысаков с медвежьей полостью, ни белых авто, ни также извозчиков, - гремят одни грузовики и трамваи. В военных нет ни лоска, ни выправки - все в одних и тех же помятых рыжих шинелях, все с мордами лавочников, и ни один не поднесет к фуражке руку, не встанет во фрунт, не отщелкает шаг. Хорошо, что они не называют себя офицерами - один их вид опорочил бы это звание! Вот Аничков дворец без караула. Вот полковой собор, но нет памятника Славы из турецких пушек. Вот Троицкая площадь, но - где же маленькая старинная часовня? Вот городская ратуша, но часовни нет и здесь. В Пассаже и Гостином дворе вместо блестящих витрин зияют пустые окна... Цветочных магазинов и ресторанов нет вовсе. А вот здесь была церковь в память жертв Цусимы... Боже мой! Да ведь все стены этого храма были облицованы плитами с именами погибших моряков, висели их кресты и ордена... Разрушить самую память о такой битве! Еще одно преступление перед Родиной. Еще одна обида.
* Деклассированный (франц.)
Душа города - та, что невидимо реет над улицами и отражается в зданиях и лицах, - она уже другая. Этот город воспевали и Пушкин и Блок - ни одна из их строчек неприложима к этому пролетарскому муравейнику. И как не вяжется с этим муравейником великолепие зданий, от которых веет великим прошлым и которые так печально молчат теперь!
Вот вам особа женского пола из автомобиля высаживается. Язык не поворачивается назвать ее дамой; кокотка - и то много чести. О, да она с портфелем, и шаг деловой: вон с какой важной миной вошла в учреждение. Бывшая кухарка, наверное, - теперь ведь каждая кухарка обучена управлять государством. А вот еще портфель - наверно, студент нынешний, второй Вячеслав Коноплянников. А давно ли Белый в своих стихах о Петербурге изобразил студента - "я выгляжу немного франтом, перчатка белая в руке..." До чего много этих "пролетариев". Легион. На бред похоже. "Где вы, грядущие гунны, что тучей нависли над миром", - вот они. Они все здесь, а этот шум их чугунный топот. Не зря пророчили поэты, но им не внимали вовремя. Из заветных творений, наверное, скоро не сохранится ничего. И в самом деле колыхнется поле на месте тронного зала, а книги уже теперь складывают кострами. Завернули же Олегу пшено в страницу из Евангелия. Остается появиться белому всаднику или Архангелу с трубой. "Я, может быть, начинаю с ума сходить? Последствие черепного ранения?"
Несколько раз он заходил в церковь на углу Моховой. Тянуло туда не потому, что хотелось молиться, - со дна опустошенной души не подымалось молитв, но обстановка храма, давно знакомая и родная, она одна, казалось, не изменилась за эти страшные десять лет. И напоминала ему детство, переносила в прошлое.