— Как бы не так! Я изрек тысячу слов по поводу анального секса с русалкой. Скажешь, это мерзость без фантазии?
— Была бы с фантазией, если бы сношение с русалками было возможно. У них нет задниц.
— Есть.
— Нету. От пояса и ниже они как рыбы — одно отверстие, и то клоака. Это совсем не то.
— Хочешь сказать, их трахают одновременно и по-нормальному, и наподобие голубых?
— Если угодно, да.
— Действительно, отменная мерзость. Я собираюсь совершенно переосмыслить шестьдесят девятую оральную сцену. Только не говори Петре, ладно?
— О чем? Что у рыб одна-единственная дыра?
— Нет, про трусики.
— Ладно, наверное, не скажу.
— Джон, пожалуйста, не надо никаких этих старых «наверное». Не скажу, и все.
А вот что он расскажет Петре? Она риторических вопросов задавать не станет, когда поинтересуется, где он провел прошедшую ночь. Клив прав: эта женщина ворчливая стервозина. К тому же настырная, злобная, вспыльчивая, шумливая, без всякого чувства юмора, непрощающая и склонная буквально к реактивному насилию. За два года Джон ни разу успешно ей не соврал. Поначалу он, конечно, пытался — придумывал на пробу какую-нибудь маленькую ложь: я задержался, потому что пришлось помогать сардинцу-шарманщику ловить его обезьянку; променял магазинные деньги на горсть волшебных бобов; вынес мусор, это другой мусор; меня просил об этом приятель. Но что, черт побери, сказать ей сегодня? Не бери в голову — как-нибудь образуется. В худшем случае она решит, что он переспал с другой, и угробит его.
Джон посмаковал возможность оказаться угробленным. Нет, не то. Потом в его голову пришла мысль, что все очень странно: если бы он встретил Петру сегодня впервые, то решил бы, что она очень миленький идущий напролом кошмар, каковым в самом деле она и была. Но Петра — его подружка, а подружки созданы не для обожания. Они рядом только потому, что не иметь подружки еще хуже, чем ее иметь, поскольку если подружки нет, приходится изводить себя самому. Джон знал, зачем нужна ему подружка. Без подружки становишься Кливом и в голову лезут фантазии о рыбе. Он не знал, почему выбрал именно эту. Хотя ответ был таков: он никого не выбирал, выбрали его. Петра и Дороти.
Дороти и Петра — лучшие подруги. После того как Джон устроился на работу в магазин, в самый первый вечер Дороти и Клив повели его выпить в паб, и там он был отдан Петре. Дороти бросила на него взгляд и решила: пожалуй, ты подойдешь моей подруге. Та работала в фотоателье в начале улицы. Конечно, ничего подобного Дороти не сказала, но Джон был знаком с манерой девчонок — они охотились парами. Дороти подумала: «Пока у меня есть мрачный штукатур Слим, этот мне ни к чему. Но подруга Петра вполне может летом им позабавиться. Не дело бросаться свободным мужчиной».
На следующее утро он проснулся в постели Петры — с новой работой и с новой подружкой.
Петра была неистовой, и ее неистовость притягивала к ней Джона. Не страх ее неистовости, хотя присутствовал и он, а исходивший от Петры жар, ослепительная яркость ее яростной самоотдачи. Петра никогда не пожимала плечами, не говорила: «Кого это волнует?» Она волновалась обо всем, за все и про все. Ее жизнь напоминала сжатый кулак, и Джона это удивляло и завораживало. Сам он представлял собой явную противоположность: вся жизнь — сплошные пожимания плечами и раскрытая ладонь. Почему эта дикая, миниатюрная, напористая, сердитая, наэлектризованная девушка день за днем набрасывалась на его воздыхающую, немногословную апатию? Джон подозревал, что был одной из ее безнадежных целей — как бродяги, которым она подавала положенные ей деньги на такси; как статьи о всяких заморских зверствах, которые она вырезала, чтобы потом над ними рыдать и разражаться тирадами; как петиции, под которыми выводила свое имя, — одним из несчастненьких, греющихся на огне ее гнева. И еще, наверное, потому, что Петре нравилось быть Петрой, а вот он, как ни копался в себе, не мог обнаружить, что ему нравилось быть Джоном. Петра любила жизнь не в самосозерцательной манере, а с неистовой преданностью. Она глотала ее, высасывала костный мозг, разгребала ногтями землю, добираясь до самой мельчайшей частицы. Жизнь была всем, что она имела. Больше этим путем она никогда не пройдет. Жизнь ей казалась каждодневным джихадом, скрепленным клятвой соглашением.
Дверь отворилась, и в магазин ворвалась миссис Пейшнз. Это был ее магазин. Простушка с розоватой кожей, лет за пятьдесят, она в своем возрасте привыкла одеваться как подросток, но отнюдь не из кокетства и не потому, что с кем-то заигрывала. Как раз наоборот: у нее не было человека, для которого стоило бы одеваться по-взрослому. Джинсы, тренировочные костюмы и майки были недороги, удобны и не требовали глажки. Обстоятельства заставили ее оправдать свою фамилию[4]. Магазин достался ей от мужа, который сбежал с приходившей на выходные помощницей через месяц субботних ночей. Миссис Пейшнз мало интересовалась книгами и, насколько можно было судить, ни разу не прочла ни одной. Правда, время от времени открывала томик, который особенно щедро расхвалили и превознесли, но обнаруживала, что внутри у него все тот же обычный старый добрый шрифт. Мечтала она совсем о другом — поселиться в деревне, выращивать фрукты, выиграть конкурс Женского института на лучшее изготовление джемов. И жить с Питером Боулзом.