Тут как раз завершился цикл, посвященный Корнейчуку. Поскольку я был вторым и последним гостем из-за границы, настал мой черед. Тамада ничего обо мне не знал, но был, понятно, слишком искушенным церемониймейстером, чтобы это могло ему помешать.
– Так. Прошу внимания! – зычно произнес он, подняв вверх сначала руку с бокалом, а затем остальную часть себя. – Дорогие друзья, – тут его голос приобрел ласково-интимную окраску. – Сегодня среди нас есть еще один дорогой гость, выдающийся польский поэт…
– Знаменитый! – вполголоса подсказал с озорным блеском в глазах мой сосед слева, симпатичный Григол Абашидзе, председатель Союза Писателей Грузии.
– Да! – охотно подхватил тот. – Знаменитый, высоко ценимый народом поэт, стихи которого знает и любит вся Польша…
– И Грузия тоже, – добавил Абашидзе, продолжая розыгрыш.
– Конечно! И мы тоже! Весь грузинский народ знает и любит его творчество.
Мне с трудом удалось сохранить каменное выражение лица. Справа меня тронул в бок Корнейчук.
– А какую поэзию вы пишете?
– Я в жизни не написал ни одного стихотворения, Александр Евдокимович.
– О-ля-ля! Только не выдавайте этого!
Это я понял и сам. Тем временем меня уже восхвалял заместитель. За ним пошли другие, уже меньше внимания посвящая моему поэтическому творчеству, зато убежденно произнося добрые слова о Польше и поляках. Когда этот цикл завершился, я ответил, как умел, говоря о Тбилиси, о грузинской литературе, об уничтоженных при Сталине замечательных поэтах Паоло Яшвили и Тициане Табидзе, о варшавской встрече с другим очень здесь любимым лириком Симоном Чиковани (помню, как он просиял, когда во время телевизионной беседы я – без предварительной договоренности с ним – спросил поэта о временах его авангардистской молодости и участии в литературной группе двадцатых годов «Голубые рога»; он обрадовался, как ребенок, что мы – поляки об этом знаем), о справедливости, даже если она приходит поздно, о надежде. Меня благосклонно выслушали, после чего принялись чтить очередного, теперь уже отечественного гостя, а поскольку выпито уже было прилично, всем стало легко и свободно. В доверительной беседе я всё же признался Абашидзе, что не являюсь поэтом. Он утешил меня: «Знаете, для грузина поэзия – это прежде всего искусство жизни. Если вы цените ее прелести и умеете пользоваться ими, то вы – поэт. Может быть, даже выдающийся». Эта интерпретация показалась мне симпатичной, а тем временем кто-то уже рассказывал о каком-то ораторе-златоусте:
– У него были свои приемы. Когда мы принимали делегацию из ГДР, он вдруг указал на нашего бывшего летчика и воскликнул: «Товарищи немцы, это большой друг вашего народа! Он во время войны бомбил Берлин!»
Так застолье открывало постепенно свою парадную сторону и изнанку, и так, в соответствии с ритуалом, хотя во все более раскованной атмосфере, почтили, наконец, последнего из мужчин – после чего наступила мобилизация, ибо настала очередь госпожи Сирадзе. По очереди превозносили до небес ее государственные заслуги, не забывая время от времени добавлять, что подобная карьера является очевидным свидетельством равноправия. Госпожа вице-премьер, одетая с неброской элегантностью, с легкой проседью и милым лицом матери-грузинки, слушала всё это с некоторым насмешливым блеском в глазах. Когда настал ее черед, она сказала что-то вроде: «Благодарю за добрые слова, но эмансипацию вы превозносите напрасно. Я вовсе не дорожу государственной карьерой и предпочла бы сидеть дома и нянчить внуков, но коли вы такие недотепы, так мне приходится…».
Это небанальное начало мне очень понравилось, а разомлевшие от комплиментов мужчины проглотили горькую пилюлю; впрочем, женщина высокого государственного ранга может позволить себе многое даже в довольно патриархальной Грузии. Кстати: два года спустя она была уже вторым секретарем ЦК, иначе говоря, ведала – при Шеварднадзе – грузинской идеологией. Не знаю, однако, с каким результатом.