Выбрать главу

Михаил Георгиевич Первухин, в 1952 – 1957 годах член Политбюро (тогда называвшегося Президиумом) ЦК КПСС.

История, на первый взгляд, не слишком содержательная, но в определенном смысле тоже поучительная.

Про этого Первухина мы нафантазировали себе во время какой-то демонстрации. Их неизменно украшали огромные портреты вождей, наших и советских, особенно бросавшиеся в глаза тогда, когда телевидения еще не было. Первухин висел в конце, рядом с Сабуровым: этих двух деятелей сорока с небольшим лет Сталин после XIX Съезда отобрал для включения в состав высшего руководства, отобрал, как утверждают советологи, чтобы компенсировать сокращение старых кадров, обреченных им на постепенный отстрел. Ничего об этом я тогда, ясное дело, не знал, но на фоне толстощеких, квадратных, курносых и тупых физиономий остальных членов Президиума (поразительная и непрестанно возобновляемая общность внешних черт этих, как их назвал Ян Юзеф Липский, «мордасов» – примечательная черта!) интеллигентность облика Первухина бросалась в глаза. Мы, в нашем СТС-овском кругу, начали в шутку сочинять про него разные истории, будто это наш человек, которому вскоре предстоит выдвинуться. К удовольствию и пущей веселости фантазеров, действительность включилась в наши игры: Первухин явно делал карьеру, занимал всё более высокие должности, а его портрет перемещался с конца к влиятельному центру. Года два он был первым вицепремьером. Тогда мы и придумали телеграмму, якобы полученную нашим небольшим театром из Москвы: «Большой театр ждет тчк Приезжайте скорее тчк Первухин».

Что ж, хохма как хохма. Но жизнь вмешалась и тут. Мы действительно отправились в Москву. Состоялось выступление, хотя не в Большом театре, а в ЦДЛ. А еще раньше, в пору моей предфестивальной беготни по столице, наступило двадцать второе июля – «праздник народной Польши». В те патриархальные времена существовало правило, что оказавшийся за границей поляк сам, без специального приглашения, шел в этот день на прием в наше посольство. Пошли и мы, группа корреспондентов. Было весело, бестолково, алкогольно – под утро самые романтичные отправились плавать на лодках по близкому пруду, не подозревая, что могут всполошить тени Коровьева и Бегемота, так как лишь лет десять спустя это место, названное Булгаковым Патриаршими прудами, стало целью паломничества читателей «Мастера и Маргариты». Это, впрочем, не относится к делу. А относится к нему и даже составляет его ироническую кульминацию момент, который я запомнил. Был уже поздний вечер, я разговаривал с кем-то, стоя в дверях одного из залов. Вдруг меня слегка отодвинули – рядом прошел Хрущев, остановился у стены, взял бокал и с любезной улыбкой выслушал несколько приветственных фраз посла Тадеуша Геде. Кстати, он нисколько не был похож в ту минуту на свои позднейшие кругломордые и свиноподобные изображения. Мне он показался худощавым, непринужденным, но доброжелательно дистанцированным от собравшихся. Он что-то сказал, пожелал братской Польше и Гомулке всего доброго, провозгласил тост. Но я на него уже не смотрел, а устремил взгляд на человека, вошедшего вслед за ним и остановившегося сзади, не отрывая глаз от носков своих ботинок. Лицо у него было красное, мрачное, опухшее. Точно его отлупили по этой физиономии или он наплакался, как бобёр. Что за контраст с олимпийским спокойствием и ясным взглядом на портретах!…

Как вы уже поняли, это был он – Михаил Георгиевич, наш избранник, реальный и выдуманный в одно и то же время. Я смотрел на него в момент, когда он грохнулся, как говорят русские, «мордой об стол»»: поставил не на ту карту, когда за месяц до этого решалась судьба Хрущева, поддержал его противников, названных потом «антипартийной группой». Но Никита с помощью Жукова (смещенного со своей должности несколько месяцев спустя) овладел ситуацией. Теперь судьба нашего фаворита была предрешена. Он не являлся уже ни членом Президиума, ни вице-премьером и как раз тогда переставал быть министром какого-то там машиностроения. Это публичное появление, должно быть, одно из последних, наверное, задумывалось с целью дополнительно унизить проигравшего политика: Никита притащил его сюда как римский вождь, демонстрирующий плененного варвара.

Так жизнь оформила финал придуманной нами хохмы. Впрочем, Первухину не грозило ничего страшного, ведь это была уже послесталинская эпоха. Он будет еще председателем какого-то комитета, потом послом в ГДР, и лишь потом его постигнет не слишком тяжкая, но неизменная в условиях советской системы кара: он канет в черную дыру забвения, перестанет существовать – в прошлом, настоящем, будущем и всегда, покуда эта система существует и покуда перьями услужливых историков регулярно переписывается собственная история. Так семь лет спустя рухнул Хрущев, и сейчас тщетно было бы искать официально запечатленных следов его присутствия в этой истории. Так завершится почти двадцатилетняя эпоха брежневского маразма, увядания и паразитизма – вычеркиванием из памяти людей имени «дорогого Леонида Ильича». Удивительное, основанное на экстремальных проявлениях человеческих эмоций правило этого мира: чем громче, нахальнее, бесстыднее льстивые прославления, тем глуше позднее воцаряется тишина… В русском языке есть прекрасное, передающее самую суть этого понятия слово временщик, по сравнению с которым наше фаворит куда менее выразительно и точно. Как раз с таким временщиком, словно с материализацией наших шутливых фантазий, свела меня судьба, чтобы дать полезный урок. И кто о вас еще помнит, Михаил Георгиевич, кроме нескольких старых СТС-овцев?