Выбрать главу

Сроки для прочтения были обычно короткими, тексты иной раз – обширными, поэтому все прочие дела отступали на задний план: следовало соблюдать пунктуальность, ведь дожидалась целая очередь. Читать в метро – нельзя, забирать с собой в поездки по Союзу – тоже. Ночные и дневные часы, проведенные за чтением таких книг, как «Всё течёт» Гроссмана, «Раковый корпус» и «В круге первом» Солженицына, «Чевенгур» Платонова, «Воспоминания» Надежды Мандельштам, были неповторимым временем эмоциональных и духовных потрясений. Я вставал, пошатываясь, от письменного стола, мир вокруг ходил ходуном и давил свинцовой тяжестью, в голове шумела бессонница и пляска мыслей, лопались, как мыльные пузыри, остатки иллюзий. В Польше тогда практически не с кем было этим рано обретенным знанием поделиться, написать некуда – «второй круг книгообращения» (наш самиздат) еще никому и не снился. Русские – легальные или не вполне – мало кого, по сути дела, касались. Всё это приходилось носить в себе, делясь только с женой и горсткой друзей. Именно тогда – моментами – я чувствовал гнетущее бремя давления советской системы. Художественная литература, если она настоящая, способна самым коротким путем, вызвав внутренний, душевный спазм, атаковать сознание, делать человека иным, чем он был прежде – до чтения. Вроде бы, всё это ты знал, еще не беря в руки странички машинописи, но знал не так…

Мне тогда оказали доверие, думается, с определенной целью. Россия подарила мне лучшую часть себя. С той поры я в известном смысле сам отношусь к ней, одновременно нося ее в себе. Это доверие я буду оплачивать в течение всего того времени, что у меня осталось.

Книги А.Дравича (монографии, переводы, лекционные курсы, учебники)
Книги А.Дравича (монографии, переводы, лекционные курсы, учебники)

ЛИЦА МОИХ ДРУЗЕЙ

Из-за страниц книг и рукописей, из воспоминаний о кухонных столах и домашних беседах, бурных ночных эскападах встают теперь передо мной человеческие лица. Некоторых я уже никогда не увижу, но тем более хочу запомнить, запечатлеть, постараться показать, что они значили не только для меня. Другие изменили фон существования, я встречал их в Венеции, Париже, Женеве, Сиднее, что рождало эффект географического сюрреализма. Еще какая-то часть, преображенная временем (об этом сообщают фотографии, ведь время летит галопом), осталась в своем естественном, московском или ленинградском окружении, надеюсь когда-нибудь навестить их там снова. Словом – в соответствии с пушкинским вздохом: иных уж нет, а те – далече…

Я открывал эти лица для себя постепенно, по мере очередных приездов, входя в писательскую среду, изучая ее, оживляя в общении изображения с фотографий и портретов. Познавал настоящее и прошлое. Слушал рассказы о негодяях, порой проявлявших инстинкты человечности, и о благородных людях с надломанной психикой и судьбой. Узнавал имена мужественных борцов, которых лучшая часть писательского сообщества искренне уважала, хотя за его пределами они не обрели большой известности (Степан Злобин, Фрида Вигдорова и др.). Время от времени со всей очевидностью обнаруживалось, что одного чтения для русиста слишком мало. Нужно было сюда приезжать. Особенно, скажем, проявления оттепели издали выглядели – увы! – куда значительнее и крупнее. Польская оптика их увеличивала. Казалось, что если уж там так пишут, то вскоре всё зашатается в основах и затрещит. Только учёт факторов застоя, страха, сил консерваторов разной масти, а также самих размеров этой страны, огромных расстояний от центра до периферии, позволял мыслить трезво. А всё это можно было почувствовать лишь на месте. Или, например, еще одно: читая в Польше разные тогдашние критические статьи русских авторов, я видел перед собой палитру тонко нюансированных взглядов на проблемы литературы и политики. Приехав в Союз и познакомившись с авторами, в живой беседе с ними я с удивлением обнаружил, что в принципе все они знают и думают одно и то же, а оттенки и полутона – только вопрос тактики, выбора способа защиты, образа жизни и деятельности. Тем более для меня становилось очевидным, что умение по-настоящему читать по-русски предполагает понимание не только текста, но и подтекста, контекста, надтекста, и что нигде, кроме России, этому не научишься.

Всё это было, однако, следствием встреч с людьми, к чему я и возвращаюсь. Их лица, движущиеся на киноленте памяти, смотрят на меня – кого остановить, подсветить, увеличить? Вот крепкоскулый, с терпким чувством юмора, словно бы уже преждевременно «высунувшийся» на Запад «красный Хемингуэй» – Вася Аксенов.[7] Ослепительно улыбающийся, тогда черноволосый, а теперь седой Володя Войнович. Меланхоличный Жора Владимов, объясняющийся охотнее междометиями, чем словами, скрывающий интеллектуальную изощренность под внешностью портового грузчика. Мелькают полные какого-то детского восторга, точно заспиртованные незабудки, глаза Владимира Максимова, который за прошедшие годы изменил и выражение лица, и образ жизни столь радикально, что вас охватывают одновременно и уважение, и беспокойство. Появляется гладко причесанная, с внешностью дореволюционной учительницы Юлия Мирская, лучшая переводчица с польского – никто так идеально не слышит ритм фразы оригинала… И сократовский лоб Дэзика Самойлова. И троица неразлучных тогда художников – Лемперт, Сидур и Силис, из которых двое потом польстились на легкие хлеба, а Дима Сидур оказался непреклонным и истинным творцом. Стремительно проходит легким, несмотря на старость, почти танцевальным шагом Роман Николаевич Ким, замечательный собеседник, хотя и не с самым приличным послужным списком – агент секретных служб, пребывающий на пенсии и способный в разговоре упомянуть: «Это было тогда, когда мы похитили в Праге архив Чернова! ...». И тут же рядом его приятель Лев Славин с лицом добродушно-озабоченного шимпанзе, одессит и неплохой писатель, которого, похоже, несколько уязвляла более громкая литературная репутация других одесситов (а может, это подозрение неосновательно?). Цветаевская челка Юнны Мориц и открывшая рот в бесконечной птичьей трели Белла Ахмадулина. И еще столько других, кому я улыбаюсь, не называя их имен и фамилий «страха ради иудейска» – может, лучше, чтобы они не появлялись в таком своеобразном контексте?…

вернуться

7

Использование многих деминутивов (уменьшительных форм) типа „Вася”, „Володя”, „Жора”, „Юра” требует дополнительного объяснения. Не принимайте это за проявление амикошонства, которого не выношу. С людьми, которых я так называю, меня связывали добрые и сердечные отношения, позволявшие пользоваться ими, это первое. Второе и более важное – в широко понимаемой литературной среде эти обозначения были (и, вероятнее всего, остаются) повсеместно распространенными как доказательства признания и симпатии, поэтому желание передать атмосферу описываемых встреч заставляет прибегать к ним. Известно было, например, в мои русские времена, что вопросы: «Вы читали нового Юру?» или «Видели пьесу Васи?» относятся наверняка к Трифонову и Аксёнову, подобным образом я никогда не слышал, чтобы о Балтере кто-нибудь сказал иначе, чем «Боря», хотя никак не допускалось (кроме, понятно, круга самых близких людей) говорить так о Слуцком: я думал и думаю о нем всегда как о Борисе Абрамовиче. Русский этикет обхождения, кстати сказать, имеет свои нюансы: доказательством почтения может быть как уменьшительная форма (употребляемая обычно по отношению к ровесникам), так и зарезервированная для великих и выдающихся привилегия называния по имени и отчеству. Последнее не только распространено, но одновременно выступает как некий знак цехового братства: говорят, например, обычно «Борис Леонидович», «Анна Андреевна» или «Осип Эмильевич» вместо «Пастернак», «Ахматова», «Мандельштам». Кстати, грузины вкладывают в употребление имени особый, высший смысл: своих самых великих поэтов они называют только «Паоло» (Яшвили) или «Тициан» (Табидзе), что в свою очередь предполагает повсеместную идентификацию этих авторов. Отсюда как утонченный и изящный комплимент, который, не скрою, доставил мне как-то удовольствие в Тбилиси, прозвучал вопрос «Знают ли в Польше стихи Галактиона?», скрывавший в себе как определенную информационную цель, так и предположение, что гость – это свой человек, поскольку знает крупнейшего лирика современной Грузии Галактиона Табидзе.