Выбрать главу
Илья Зверев
Юрий Домбровский
Юрий Трифонов

ИЛЬЮША. Илья Зверев. Один из тех «тружеников пера», о которых истории литературы обычно забывают. Да и то сказать – в России много таких. Они начинают с журналистики, потом берутся за промежуточную форму писательского труда – очерк: хорошо зная жизнь, они балансируют между реальностью и логикой, многое по необходимости затушевывая, но одновременно и открывая немало правды. Эта литературная работа там очень популярна и полезна, часто выполняет роль разведывательного отряда (именно так было в пору, предварявшую оттепель) – так осуществлялся социопсихологический зондаж состояния общества, насыщенный духом нового времени. Илья также писал подобные вещи, вроде бы легкие, непритязательные, но на деле призывавшие, хотя и приглушенным голосом, к изменению и улучшению жизни. Его томик «Второе апреля» вышел по-польски, а сам он чрезвычайно к нашей стране привязался, став одним из самых пылких, каких я знал, полонофилов. Он приезжал к нам, бегал, смотрел, выискивал, старался понять. Ему очень нравилось, что мы – другие. «У вас и чёрное не совсем чёрное, и белое не такое» …– сказал он мне как-то. Его восхитило «Танго» Славомира Мрожека, понятое им до самого глубокого дна. Зверев очень хотел написать о Польше и в то же время этого боялся, тщательно примеривался, но едва это сочинение начал – смерть оказалась быстрее. Подобно Балтеру, он был тяжело болен и жил в непрестанном кружении – бегал, восхищался, останавливался, принимал какие-то таблетки, тяжело дышал и опять пускался в путь. Круглолицый человек с несколько нездоровой полнотой, черноволосый, классический образчик еврейского интеллектуала (в действительности его звали Изольд Замберг), он воплощал огромную страсть к жизни, страсть к пониманию и максимальному выражению себя перед достижением той черной меты, которую, должно быть, непрестанно видел перед собой. А дожил всего до сорока. Я обязан ему многими полезными уроками, которые он давал мимоходом, без намека на назидательность, заботясь о том, чтобы я лучше представлял страну, куда приезжаю. Ильюша терпеливо охлаждал мою раннюю зачарованность русским авангардом. Я готовился уже к написанию своего краткого курса русской литературы 1917-1967 гг. и в тогдашней наивности полагал, что взлёт и упадок авангарда станут ключом, главной осью избранной темы. Илья озабоченно качал головой. Потом и я сообразил, что эта моя концепция отдает духом вопросов о шортах в фестивальную пору.

Как и пристало уроженцу русского юга, он любил сочное и образное слово. Об одном деятеле писательского союза он сказал как-то: «В сравнении с его статьей г…о – это компот!»; оцените блеск метафоры! А больше всего мне запомнилось, как этот полонофил-энтузиаст со своей хитрой и в то же время озабоченной улыбкой рассказывал об одном из эпизодов поездки по Польше. Писательская экскурсия посетила какой-то костёл. В притворе висел (были тогда такие правила) перечень книг, рекомендуемых для чтения, допускаемых и нежелательных… «И вот, сам понимаешь, бросились мы к этому списку, вообще-то говоря, будучи уверены, что в нем обнаружим. Наши книжки должны быть, понятно, в третьем разделе, а как же иначе? А тут – на тебе! Все наоборот. Советская литература на самом первом месте. Ее охотнее всего рекомендуют верующим! Полное замешательство. Идём к ксендзу – молодой такой, разговорчивый. Спрашиваем: как же так, святой отец? Нет ли здесь ошибки? А он: да что вы, какая ошибка? Мы – говорит – одобряем прежде всего морально здоровую культуру. А в этом отношении, господа товарищи, ваши книги безупречны, ведь у вас невозможно отличить мужчину от женщины…»

Я разразился хохотом, Ильюша вторил мне, но как-то тише и печальнее. При этом он крутил головой, глядя куда-то вниз. Но, пожалуй, я не ошибался, улавливая в его взгляде и тень удовлетворения – любимая им Польша и тут – даже в мелочи – оказалась на высоте положения.

БОРИС АБРАМОВИЧ. Борис Слуцкий. Очень значительный поэт, один из признанных лидеров фронтового поколения. Суровый стаж военных испытаний, доброволец, политрук, долгий боевой путь, много ран, много наград. Первое стихотворение опубликовал в мае 1941 года, второе – двенадцать лет спустя; первый тоненький томик «Память» издал в 1957 – почти в сорок лет. Но гораздо раньше завоевал себе настоящий авторитет. Он писал о том, что война – явление страшное, кровавое, опустошающее. Писал о павших и их наказах живым. В его стихах звучал императив фронтовиков – не забывать, быть с людьми, говорить правду. Потом он писал уже обо всем, но как бы никогда не снимая с себя офицерский китель. Его стих неровен, как шаг усталого пехотинца, с трудом переставляющего тяжелые сапоги, облепленные комьями грязи. Он хотел этого, сознательно погружал свою поэзию в повседневность, обращаясь к коллоквиализмам, прозаизмам, причастным и деепричастным рифмам. Умея писать плавно и гладко, он всегда предпочитал звучать жестко, колюче, шершаво. Некоторые полагали, что он зашел в этом слишком далеко, что это убивает самую суть поэзии. Право, не знаю. Я очень любил его именно таким – с этим программным антиэстетизмом, с постоянным опасением, как бы не написать «красиво».