– Уберите руки, товарищ, – говорит провинившийся тоном легкого укора, каким убеждают психов. – Не надо рук. Пожалуйста, не надо.
Мы еще стоим какое-то время. Остатки справедливого гнева уже выветрились из меня, как газ из сифона.
Я оборачиваюсь, третий стоит в нескольких шагах от нас, а второй – почти рядом – оказывается девушкой в куртке. Девушка перехватывает мой взгляд и широко улыбается:
– А вы быстро бегаете.
Проходит еще минута. Я протягиваю портфель парню. Он, не говоря ни слова, берет его. Следовало бы, по крайней мере теперь, сказать ему пару крепких слов:
– Ну, брат, в другой раз берегись!
Это звучит как-то бесцветно. Троица молчит.
Мы разворачиваемся и, прыгая по камням, спускаемся вниз. Я чувствую на себе их взгляды. Ну, ладно, инцидент исчерпан.
Только почему мне так не по себе?
– Знаешь, старик, я как-то не мог… – произносит Андрей.
– А, вообще-то, у парня такая славная морда… – подхватываю я.
Мы садимся в машину. Дверцы хлопают довольно апатично. Чего-то тут явно не хватает. Чего?
Наверное, настоящего крепкого мордобоя за посягательство на священное право собственности. Мордобоя как действенного воспитательного средства, карающей длани закона. Конечно, мы вели себя как тряпки, как слабаки, а не настоящие мужчины. К черту это проклятое интеллигентское самокопание! Подумаешь – какие-то сопляки бомбардируют снежками машину, могут выбить стекло, могут нанести урон, – значит, надо наказать: дать им в ухо, в ухо, пусть попомнят урок, а потом дальше – в дорогу, весело, с чувством выполненного долга.
Да, конечно. Но это еще не все. Чего-то опять-таки не хватает.
Знаю. Не хватает ответа на вопрос, почему мы были взволнованы, а они совершенно спокойны.
Андрей теребит в пальцах сигарету. Троица уже добралась до тротуара и теперь удаляется от нас по бульвару, теряясь в перспективе холодного серого бетона. Они с портфелями – должно быть, после школы и выбрали не самое веселое место для прогулок: набережная в эту пору – это как Достоевский, скрещенный с Кафкой. Пожалуй, они хотели как-то выразить протест против безнадежности долгой русской ночи, разбить эту каменную симметрию, нарушить механический порядок хладнокровно несущихся машин. Вот так – жестом руки. Человеческим, мальчишеским жестом. Снежком. Это то же, что показать миру язык. Или задать вопрос: « А какой шмысл?»…
Они получили первое предостережение. Задетый ими мир материализовался в виде двух брызжущих злостью мелких собственников, выскочивших из импортного автомобиля, купленного одним из них за честно заработанные деньги.
Но они одержали и первый успех: собственники ретировались в свой мир, явно выбитые из седла.
Теперь они пойдут, радуясь одержанной победе, к себе, в один из многих дворов огромного дома, в суету многосемейных квартир, в тесноту загроможденных комнат.
Андрей что-то крутит в пальцах, потом кладет на сидение. Это пуговица.
– И на черта я её оторвал, – бормочет он. – Ещё дома его отругают…
– Пустяки. Пуговица не проблема. Мать пришьёт другую.
– Да-а… А физия у него, точно, симпатичная…
Мы поворачиваем. Опять справа тянется гранитная стенка, а внизу черная студеная вода распихивает большие льдины.
– Знаешь что? – продолжает Андрей. – Вообще-то, следовало пригласить их в кафе или на пиво.
Я и теперь сожалею, что мы не поступили так тогда.
Август 1963.
ПОРОЙ НЕ ВЫХОДИЛО
Чтобы не обрести репутацию самодовольного хвастуна, расскажу теперь о некоторых неудачных встречах. Понятно, каждый установленный контакт был успехом, но свидетельства о сплошных удачах отдают похвальбой. Поэтому стоит уравновесить их упоминанием о поражениях. Их было больше, но я выбираю такие, которые о чем-то свидетельствуют, что-то значат, а кроме того – хотя бы потому, что в них фигурируют значительные личности.
Первый случай не вызывает вообще ни малейших сомнений, поскольку любые крупицы воспоминаний о великих достойны внимания. Когда кто-то из ленинградцев позвонил и сказал: «Приехала. Примет тебя в пять часов» – я почувствовал дрожь в ногах. Это значило, что Анна Андреевна Ахматова уже в Москве, где остановилась, как обычно, в квартире своих друзей Ардовых на Большой Ордынке, и что с ней договорились о моем визите. Отложив все дела, я бросился по названному адресу. Дверь открыла она собственной персоной: в квартире, похоже, в эту пору никого больше не было, проводила в комнату, указала место за столом и свободно расположилась на стуле сама, опершись на обнаженные по локоть руки. На ее плечи была накинута, кажется, шаль, как на одном из поздних снимков. Я фиксировал все происходящее с особенно обостренным – как обычно бывает в таких случаях – вниманием. В течение последних лет она сильно располнела, не осталось и следа от «гибкой цыганки» из стихотворения Мандельштама, двигалась с явным трудом, хотя плавно и даже с какой-то грацией, но усаживание на стул и удобное размещение массивной фигуры за столом потребовало некоторого времени. Впрочем, ее это не смущало. Она была прекрасна и в своей старости. Сидя передо мной так, что ее профиль четко вырисовывался на фоне окна, она как бы позволяла созерцать себя, получая эстетическое удовольствие. Ее крупное тело родовитой россиянки представляло собой гармонично уравновешенную композицию, увенчанную величественной головой, которую удерживала одновременно горделивая и элегантно-естественная в своем изгибе шея. Это не слишком удачное – уже в силу чрезмерной многосоставности картины и расщепленности деталей – описание, поскольку в действительности Анна Андреевна воспринималась как гармоничное целое. Мне никогда в жизни не доводилось видеть подлинные царственные головы, но я абсолютно уверен, что природа не создала ничего более царственного. Я смотрел на королеву русской поэзии. Конечно, сознание того, кто она такая, отражалось на ее восприятии, но и без этого знания – убежден – ощущалось, с кем имеешь дело.