Опять-таки, какой бы мог быть удачный финал у всей этой истории, если бы в следующий раз я вернулся туда с деньгами и взял бы сразу три порции литературы. Но я не сделал этого, хотя и был обязан. Я откладывал визит, медлил, пока не услышал внезапно, что Кручёных скончался. В утешение мне остается – и в этом случае, понятно, с соблюдением необходимых пропорций – факт, что я видел живого сподвижника Маяковского. Вас же я хотел бы утешить маленьким примечанием: нарисованная выше печальная картина умирания первого русского авангарда была характерна для описанного времени. Потом авангардистская традиция ожила и теперь, особенно на эмиграции (но не только), исследуется весьма энергично (насколько творчески плодотворно – иной вопрос). Но сегодня Алексей Елисеевич чувствовал бы, что его взяла, и, быть может, как поздний Пшибось, демонстрировал бы миру вызывающую самоуверенность, что только он и всегда был прав. Правда, для этого ему надо было бы дожить до ста лет. Впрочем, я часто повторяю себе, а сейчас скажу и вам: в России нужно жить долго.
Третье фиаско постигло меня в среде абсолютно иной, почти (с некоторым допущением) молодежной. Я направлялся к небольшому дому, сопровождаемый любезным хозяином. Большеголовый, крепкий, ступавший легким шагом человека, привыкшего к физическому труду, Эрнст Неизвестный с лицом, черты которого выдавали восточное происхождение, излучал спокойствие и уверенность в себе. «Всегда тут около меня стоят!» – сказал он, указав на небрежно запаркованную возле дома черную волгу и маячившие рядом с ней фигуры. Фраза прозвучала как выражение сдержанного удовлетворения человека, которого власти надлежащим образом ценят. Самую большую комнату заполняли модели скульптур. Это были многофигурные монументальные композиции, которые неважно чувствовали себя в виде уменьшенных копий и в той толчее, в какой оказались. Неизвестный уже тогда имел репутацию видного скульптора-монументалиста, хотя ни один из его проектов не был воплощен. Репутацию эту укрепляло его военное прошлое (после одного из боев его сочли погибшим и его фамилия была высечена на памятном обелиске), а также гражданское мужество, позволившее ему спорить с Хрущевым и противостоять Шелепину. Я знал обо всем этом, но ничего не мог с собой поделать: скульптуры эти мне не нравились. Они казались слишком экспрессионистскими, «кричащими», перегруженными назойливой символикой. Возможно, потому, что незадолго до этого мне довелось увидеть лаконичные и очень выразительные работы Димы Сидура. Потом уже пришлось убедиться, что Неизвестный тоже может быть очень лапидарным, почти аскетичным. Но это было позднее. Отсутствие же восхищения скрыть довольно трудно. Однако внешне ничто доброго настроения не омрачало. Нас пригласили к столу. Кроме хозяев были еще какой-то иностранец и несколько молодых друзей скульптора, составлявших, как я понял, нечто вроде его свиты и клана.
Разговор протекал, как обычно, свободно и, так сказать, волнообразно. Сочтя сегодняшнее впечатление чем-то не слишком существенным, я выразил хозяину убеждение, что отсутствие его воплощенных в натуральном масштабе композиций обидно и для автора, и для его соотечественников, вкусы которых нещадно испорчены массовой скульптурной халтурой.
– Это меня не касается, – коротко отозвался он.
Я постарался уточнить: неужели русскому скульптору действительно безразлично состояние эстетического развития той публики, для которой он творит? Оказалось, именно так. Молодые люди испустили одобрительные возгласы: ну да, конечно, ты прав, Эрнст! Удивленный, я продолжал расспросы – неужели для него, монументалиста, вовсе не важно проверить, как создание его рук функционирует в естественном пространстве и в общественном восприятии? Ваятеля, по его собственным словам, все это нисколько не интересовало, что свита поддержала новой порцией сочувственных откликов.