Эту сцену хотелось бы на миг задержать и укрупнить. Вдумайтесь в нее, поскольку это ситуационная метафора глубокого смысла, сквозь нее многое видно. Умирает хороший писатель, автор классического «Волоколамского шоссе». Последние годы его жизни отравлены заботой и печалью. «Новое назначение» – точное и глубокое аналитическое исследование сталинской номенклатуры, принятое и анонсированное «Новым Миром», не публикуется им: вдова человека, ставшего прототипом главного персонажа, мобилизовала всё ещё влиятельных сталинистов и заблокировала печатание. Это происходит уже после Хрущева, в неблагоприятное для этого время, усилия разных лиц не дают результата. Тянется классическая, советская, изматывающая нервы и подтачивающая здоровье канитель, состоящая из надежд, разочарований и очередных обнадеживаний. Уже видно, что дождаться конца автор не успеет – у Александра Альфредовича рак. Но машинописный текст попадает за границу – без ведома и согласия автора (а может, и не совсем так – дело темное, да и не в нем суть). Бывший генерал НКВД оказывается обладателем только что выпущенного франкфуртского экземпляра (то ли конфискованного, то ли полученного по специальному заказу, возможно, благодаря любезности работающего за границей коллеги по профессии). Он приносит книгу больному. Я представляю себе, как Бек гладит обложку, взвешивает экземпляр на ладони, листает своё сочинение. Генерал молча смотрит на это, и лицо у него – другое, не то, какое знал я. Пауза, занавес.
Как бы много зла ни причинил Виктор Ильин людям, эта книжка на Божьем Суде ляжет на другую чашу весов и весить будет немало…
Но я оставляю его и следую далее по мрачным закоулкам памяти. Сколько раз еще мне придется призывать на помощь тень Достоевского…
Место действия другого эпизода – Ленинград – Петроград – Петербург. Шестьдесят третий год, май. В Союзе Писателей мне сообщают, что кто-то из местных осведомлен о моем прибытии и хочет непременно со мной встретиться. Мне он неизвестен, зовут его Х., это, кажется, историк литературы. Звоню, уславливаюсь о встрече, иду. Большой питерский дом где-то близ Невского, в центре. Жара. Желтые нагретые солнцем камни фасада и влажная нора двора со смрадом вечного гниения, лишаями плесени, какими-то будками, сараями, досками. То же впечатление, что и практически везде в центре, где обновляли, похоже, только фасады, в центре, которому урон нанесли и война, и многие годы небрежения, и болотная почва, куда уходят фундаменты домов: минуту назад отсюда мог бы выйти Раскольников, ничто тут с момента убийства старухи-процентщицы не изменилось. За этим последовала – также типичная – квартира – тесная и высокая, с местами осыпавшейся лепниной и нагромождением старинной мебели, покрытой патиной пыли, и разновысоких стоп книг. О хозяине я записал тогда – «маленький, несчастный, придавленный грудой томов». И сейчас перед глазами – его нервная суетливость и хлопотливое кружение по комнате, а в ушах – высокий плаксивый голос, какой-то птичий щебет. Он бросился ко мне со словами сердечных излияний, обрушив поток сбивчивых горячих фраз и явно стремясь расположить к себе. Причина этих стараний не была мне поначалу понятна: у нас не оказалось ни общих знакомых, ни близких научных интересов (сейчас не могу припомнить, чем он конкретно занимался). Как обычно бывает в таких случаях, чувствовал я себя не в своей тарелке, но переносил всё терпеливо, отчетливо видя перед собой человека несчастного, одинокого, придавленного бременем существования или чувством вины. Чего, однако, он хотел от меня? Согласия? Одобрения? Сочувствия? Наверное, всего понемногу, впрочем, в своих болезненных причитаниях он был, собственно, самодостаточен, так как трудно было присоединиться к высоким оборотам его скулящего голоса.
Мы разделили с ним какое-то холостяцкое угощение, за что-то выпили по рюмочке. Стоп! Не за что-то, а явно за Польшу. Она возникала то и дело как лейтмотив выступлений хозяина, как предмет его горячей любви. Высокие, срывающиеся звуки речи Х. становились еще выше и нервознее, когда он заговаривал о ней. Постепенно обнаруживалось, что горячий прием прежде всего объясняется моей принадлежностью к Польше. Правда, в перерывах между этими монологами удалось услышать, что недавно умерла его жена, он остался совсем одинок, а жизнь свою считает конченой. В какой-то момент Х. бросился мне на шею и пылко расцеловал. Всё это было трогательно, но я чувствовал себя неловко. Отупев от обрушившихся на меня эмоций и взглянув случайно на часы, я сообразил, что уже довольно поздно. И как раз тогда совершил грубую ошибку, свидетельствовавшую о недостатке опыта обращения с русскими (у меня его, действительно, не было, поскольку это случилось в третий приезд, считая пору фестиваля).