Дальнейшее продолжение имел мотив Польши и симпатий к ней. Однажды вечером меня заполучил к себе, на далекую московскую окраину, Петя, о котором упорно кружили самые дурные слухи. Даже больше, чем слухи. Его однозначно оценивали люди, не склонные к скоропалительным обвинениям и с несомненным авторитетом. Но я поехал, поскольку он очень настаивал. С самого начала беседы в памяти отозвался жалостливый, боязливый тон Х. Разве что более агрессивный и рассчитанный на то, чтобы спровоцировать диалог. Петя как бы требовал соучастия и полемики, даже если тема монолога ее исключала. Он пылал, весь сгорал в огне высокой страсти к русской поэзии. Этот пожар он раздувал словами, полными восторга, танцуя вокруг меня, как шаман. В этой стране библиофилов и библиографов, где многие в целях душевной самозащиты ныряют в глубины домашних книжных собраний, Петя мог бы по праву стать председателем их объединения, если бы такое возникло. Книги, а в особенности поэтические томики громоздились, стоя и лежа, повсюду. Петя выхватывал их и бросал мне на колени: «Это ты, конечно, знаешь? Нет? Это потрясающе! А это? Здорово, правда? А вот – послушай!». Он декламировал по памяти, глядя на меня искрящимися глазами, наклонялся ко мне, засыпал очередными томами. Груда литературы на моих коленях всё росла. Я не знал, надо ли тут же бросаться читать или слушать, изумленно моргая, смотрел на него. Я оказался узником русских стихов и Петиных восторгов. Вкус у него, впрочем, был собственный, индивидуальный, хотя всех без исключения он оценивал слишком высоко: Кочетков! Шенгели! Сергей Марков! Что касается Шенгели, признаюсь, он открыл мне глаза на великолепную поэтическую мускулатуру этого неоклассика, о котором я знал лишь, что он был врагом Маяковского. Других я бы оценил более сдержанно. Но шансов на развертывание настоящей дискуссии и так не было: Петя токовал, как глухарь. Вдруг он перевел разговор на Польшу, и его голос завибрировал на еще более высоких оборотах. Он потащил меня в глубину квартиры; выяснилось, что кроме книги другим идолом хозяина жилища была Польша. Она висела на стенах в виде афиш, рисунков, репродукций, смотрела с альбомов, конвертов пластинок, газет, журналов, книг – оригиналов и переводов, вставала из воспоминаний Пети, который у нас уже бывал и собирался посетить еще, многое видел, многое понял, что-то там написал и задумывал нечто большое, а теперь исчерпывающим образом стремился мне это изложить, словно стараясь уговорить меня поехать в Варшаву.
И так продолжалось весь вечер, перешедший в ночь. Через определенные интервалы времени токование Пети внезапно на какой-нибудь визгливой ноте прерывалось. Это случалось каждый раз, когда от одной группы поэтов он переходил к другой и к тому, что они думали о товарищах по перу. Идя этим окольным путем, он касался и вопроса собственной репутации и впивался в меня взглядом: «Ты спрашивал его обо мне? И что он сказал?». Я чувствовал себя, как на допросе. Кто-либо более сильный духом ответил бы ему, пожалуй: «Он мне сказал, что ты, Петя, стукач. И не один он». После чего следовало бы встать и уйти. Но я не сделал этого. Судите меня, но будьте справедливы. Ведь этого не сделал, насколько знаю, ни один из поляков, с которыми встречался Петя, хотя на его счет не обольщались. Ведь он явно не работал по польской части – это как минимум, хотя тут как раз ничего знать с уверенностью нельзя.