Но не только их. Первые московские годы были голодными, холодными, но плодотворными. Булгаков пробивался тогда в литературу, жадно поглощая опыт окружающей действительности и создавая духовные запасы для будущих поколений. В очень многих местах различных произведений фантастически отразится мир дома № 10, разбитый на частицы, ассоциации, звуки и образы. Уже установлено, благодаря разным исследованиям, что именно отсюда возникла Садовая 302-бис с квартирой Берлиоза и Лиходеева и штаб-квартирой Воланда. Здесь же рядом размещался в двадцатых годах Мюзик-холл – явный прототип романного Варьете, ныне превращенный в суперсовременный Театр Сатиры, на задворках которого любознательный булгаковед-следопыт отыщет еще остатки садика, в котором отлупили администратора Варенуху.
Первым это описал – тщательно и без претензий – еще годы назад скромный человек, не относящийся к литературному кругу, некий В. Лёвшин, который в очень ранней молодости был соседом, а позднее, оказавшись под обаянием этой личности, стал почитателем и спутником Булгакова[19]. Вспомним его с благодарностью, ибо без таких бескорыстных свидетелей целая масса фактов прошлого безвозвратно канула бы в Лету.
Нынче заядлых, начавших с чистого любительства булгаковедов – легион, а дом на Садовой и стал как раз их центром, местом спонтанных хэппенингов, предметом своего рода культа. Похоже на то, что воля народа превозможет административные преграды и, в конце концов, здесь будет музей. Тут надо всем словно бы мягко вздымается плащ Воланда, а значит, случится то, что должно произойти. Но об этом я знаю только понаслышке, а потому возвращаюсь к тому, чему был свидетелем.
Я заходил туда множество раз, и в те времена всегда было безлюдно. Выбирал обычно пору сумерек или вечер – важное для Булгакова время полуреальности, стирания тривиальной дословности дня, игры света и фантазии. Въездные ворота – как в крепости, большие, сводчатые, массивные, а за ними – темный двор-колодец. Подъезды, как и пристало солидному дому, – высокие, стрельчатые, почти кафедральные; полумрак, спокойное однообразие ступеней из белого камня, никаких штукатурных излишеств. Добротный старый материал устоял перед временем на славу; только желобок углублений в ступеньках точно повторяет вид мостовой Андреевского Спуска, словно бы и тут, и там отшлифовалась тяжкая поступь нашего столетия. На дверях очередных этажей хорошо известные в Москве обозначения – кому сколько раз звонить: «Иванов – два звонка, Петров – четыре звонка», и почтовые ящики с наклеенными названиями газет, получаемых каждым из Ивановых и Петровых, чтобы почтальон не перепутал. А это означает, что сейчас, как и тогда, шестьдесят лет назад, здесь коммунальные квартиры. Оба булгаковских адреса находятся на последних этажах. Говорят, глас народа высказался в пользу квартиры № 50, и всю лестничную клетку там покрывают надписи и рисунки. Лёвшин же убедительно доказывает (пользуясь, в частности, приведенным в «Мастере и Маргарите» описанием захода солнца), что важнее № 34 и что именно в четвертом, а не шестом, подъезде сначала рухнул вниз чемодан киевского дядюшки, а потом полетел он сам, получив по физиономии жареной курицей…А может, вящего спокойствия ради, создать два музейных помещения, посвященных памяти Булгакова?
Боже мой, думаю я теперь, когда пишу эти слова, как хорошо, что мы дожили до поры, когда возникли подобные проблемы. Проблемы, в конце-то концов, достаточно условные, но благородного свойства – материализация мира мифов и фантазий, попытки уловить неуловимое. Пусть это живет, нарастает, укрепляется.
Моим мыслям вторит тот давний текст Лёвшина:
«…Странное дело, в ту самую минуту, когда я окончательно установил точный адрес московской резиденции Воланда, громада моих усилий начала мне казаться наивной и беспредметной. В конце-то концов, разве это так важно, где жил этот Воланд! (…) Важно другое – был дом. Реальный дом со своим реальным существованием. И пришел художник, чтобы вдохнуть в него иную, фантастическую жизнь, наполнить сотнями образов и расширить до размеров вселенной. Потом магия кончилась и дом вернулся в реальное пространство. Я же, живущий здесь в течение пятидесяти лет, не могу избавиться от мысли, что наряду с моей собственной жизнью здесь протекала другая – фантастическая и вымышленная, которая, однако, гораздо реальнее моей жизни и которая переживет и дом, и всех его обитателей, бесконечная жизнь в искусстве».