Это были, в основном, адреса писательских домов. С некоторым волнением входил я в знакомые подъезды, добродушно отмечаемый взглядом умеренно бдительных консьержек, звонил, раскрывал объятия, обнимался с друзьями Время, понятно, отразилось на них и на мне, но в основном не настолько, чтобы следовало преувеличенно лгать о нашей приличной форме. Новые люди, встреченные впервые, тоже удачно вписывались в этот тон и стиль. Обычно мы сразу направлялись на кухню, а московским кухням давно уже отдано мое сердце. О, вы, мои университеты, где я получал уроки подлинного русского языка! Как вас нужно ценить, я понял сразу, а когда вас потерял, как не хватало мне вашего тепла! Почему-то всегда считалось (эх, интеллигенты, интеллигенты…), что на кухне можно говорить свободнее. Они, как правило, бывают чуть больше наших. Угощение может быть самое скромное, основной смак составляет разговор. Здесь хотели знать всё о Польше (дежурный вопрос в самом начале – с грустной убежденностью и робкой надеждой: «Вы очень нас не любите?») и в ответ открывали мне такие русские судьбы и дела, от которых перехватывало дыхание. Так я постигал истинную шкалу ценностей, какую не мог усвоить ни из каких учебников, учился пониманию фона, глубины, нюансов, полутонов. Мне рассказывали о тихих героях литературы или писательской организации, не имевших известности за пределами своей среды, о негодяях с человеческими инстинктами и вторыми лицами, излучавшими сердечность и заботливость; о людях больших достоинств, которые некогда не выдержали и до конца жизни сгибались под бременем своей слабости, выразившейся в словах или молчании…
Но стоп, то было начало моего обучения, а теперь – осень 1987, разошедшиеся берега реки времени сошлись, поговорим о нынешнем дне. Сегодня я застаю их, как правило, раздираемых надеждой и беспокойством, в состоянии волнения, которое мне знакомо так хорошо, будто я побывал в их московских шкурах: радость, что день прошел неплохо, тревога, что-то принесет утро… Это мы шесть-семь лет назад. В этом нет ничего удивительного, ведь день этот принадлежит прежде всего им, людям слова: их сфера распахнулась наиболее широко, и трудно не радоваться этому. «Ну вот, видишь… Значит, всё-таки…» – говорят они в самом начале, сразу после приветствий и вопросов о нас, о Польше, которая всегда была дорога их сердцу, так как они ощущают свою ответственность за русско-польскую историю. Только теперь они – точно так же, как мы шесть-семь лет назад – заняты прежде всего собой. «Ну вот, видишь… Лёд тронулся… ». Но всё так зыбко, что тут же звучит вопрос: «Слышал о совещании? Знаешь, что Л. подверг критике Я. за публикацию некролога Н.?». Да, слышал, даже в предыдущем доме мне сообщили кое-какие детали, которые я излагаю, становясь звеном неофициальной информационной цепи. Правда, Я. держится крепко, но причин для беспокойства хватает. «Почему на этом совещании не было Александра Николаевича?». «Может, пишет доклад». «Нет, нет, это что-то означает…». «А о «Новом Мире» слышал?». Да, я знаю уже, что из редакции журнала, стремящегося возродить свои прекрасные традиции, ушли два активных поборника нового – Стреляный и Виноградов (последний был членом редколлегии в героическую эпоху Александра Трифоновича Твардовского и являлся олицетворением живой связи с прошлым), поскольку сочли стратегию главного редактора Сергея Залыгина слишком кунктаторской. Это явная потеря. У меня на кончике языка вопрос, который, однако, я не задаю, стараясь уважить специфичность их опыта… Они же тем временем обеспокоены (была середина сентября) затянувшимся отсутствием Горбачева – он выехал на отдых, но прошло уже почти полтора месяца. Ходят разные слухи. Мне немного забавно слышать подобное – мы уже научены тому, что подобным значением у нас не следует наделять никого. Впрочем, я понимаю, что они живут в условиях другой системы, значительно более зависимой от воли отдельной личности. Когда-то такая воля грозно тяготела над ними, теперь они связывают с ней свои надежды. Потому они так нервничают, ведь им кажется, что от них самих зависит гораздо меньше. Их увлекает страсть болельщиков, следящих за волнующим матчем с проблематичными шансами. Я вновь сдерживаю вопрос и со всем подобающим вниманием слушаю рассуждения, правильно ли поступил Михаил Сергеевич, сойдя в Мурманске на палубу подводной лодки. Сам-то он, понятно, имел на это право, но он был с женой! «Знаешь, – говорил мне кто-то с неподдельной заботой, – я думаю, это был с его стороны очень рискованный шаг, ведь по морским обычаям женщина на корабле…»