- Прости, я, наверно, заняла твое место? - проговорила девушка с мягким акцентом. - Я сейчас уйду. Она быстро поднялась, нагнулась за книгой и тяжело села, сжав виски:
- Голова кружится. Я здесь лечусь.
- Сиди, сиди! - остановил ее пришедший в себя поэт. - Это вовсе не мое место. Я приехал в гости к господину Динстлеру и просто гулял... Меня зовут Жан-Поль - я сын школьного друга Йохима-Готтлиба. - Он опустился прямо на траву, скрестив ноги.
- Может быть, тебе принести воды?
- Нет, нет, я уже чувствую себя лучше, - она вновь попыталась встать.
- Да посиди же ты спокойно! Хотя бы скажи, как тебя зовут... Знаешь, у тебя такой интересный французский язык! Немного похоже на мою прабабушку - по-моему так изъяснялись, ну в таких грамматических формулировках, сто лет назад! - Во всяком случае, у Мопассана изъясняются именно так, - девушка взяла томик, пролистала страницы, отыскивая какое-то место и уронила спрятавшийся в их дебрях листок. Жан-Поль подобрал бумажку, бросив на нее скользящий взгляд и тут же поднес к глазам: вот это интересно! Его стихи, а рядом два четверостишия на каком-то непонятном языке.
- Отдай, пожалуйста! Я нашла это в книге. Мне так понравились стихи, что я попыталась их перевести их на свой язык... - Она замялась. Получилось, кажется, плохо.
- Это оттого, что стихи плохие. Их стоит уничтожить.- Жан-Поль попытался выхватить бумажку. Но девушка спрятала руку за спину, покосившись на него каким-то злым вороным взглядом. "И рука костлявая, и этот нос! В ней есть что-то птичье, настороженное и жалкое," - отметил Жан-Поль.
- Мне эти стихи нравятся. Они здесь валялись без хозяина, и, следовательно, я могу их взять. Они нужны мне, - пыталась она медленно объяснить ситуацию, все более путаясь во французском. - Ты что - полька? Это ведь кириллица, насколько я понимаю? - он указал на дописанные под его стихами каракули:
- Не важно. Моя национальность не играет роли. Я лечу здесь свою голову после аварии самолета и плохо помню про себя. Кажется, это называется амнезия. Зовут меня Тори. "Тори!" - опять карикатура, неумелый шарж, подсунутый вместо мастерского подлинника". Жан-Поль задумался, ощутив роение поэтических голосов: эта печальная подмена, фарс, эта уродина с именем Тори - слишком запутано, слишком красиво, слишком старомодно, чтобы отлиться в полноценную поэтическую форму.
- Пока, Тори! Скорее выздоравливай, - улыбнулся Жан-Поль и быстро пошел прочь. Он был невероятно рассеян весь вечер, а утром заторопился к своему рейсу в аэропорт и чуть не столкнулся с серым "Пежо", вынырнувшим из-за поворота шоссе. Машина показалась ему знакомой, а весь сценарий сегодняшнего утра - уже однажды разыгранным и теперь в точности повторенным. Дурное ощущение - странная раздвоенность плохо настроенной оптики, раздражающая, мешающая сосредоточиться. "Ну ладно, прощайте Каштаны!" - Жан-Поль поправил дужку очков и лихо вывернул на автобан.
...У Виктории, проснувшейся в это утро в своей комнате, ставшей уже знакомой и близкой, было почти то же ощущение - ей казалось, что все случившееся в последний день, уже случалось и теперь как в заезженной пластинке будет повторяться и повторяться без конца. Чувство пространства и времени теперь вообще получило другой вкус, другие пропорции и окраску. Время, утратившее глубину перспективы удаляющегося прошлого, стало плоским, медленным, значительным, как поступь столетнего старца. Завтрак - обед ужин. Завтрак - обед - ужин. Прием лекарств, обследование, восходы и заходы, длинные дни, бесконечные ночи. Это новое замедленное время начинало свой отчет от розового фламинго в доме тети Августы и тянулось в будущее, проявляющееся в формулировках врачей: "скоро", "через пару недель", "когда-нибудь, возможно...". А вот откуда взялась сама тетя Августа, русский язык и узнавание предметов, вкусов, даже мелодий, транслируемых по радио, Виктория понять не могла. Она точно знала, что Мопассан французский классик и даже представляла себе мягкую обложку романа "Жизнь" с изображением нарядной женской фигурки. Но где остался этот томик с русским шрифтом и лиловым штампом какой-то библиотеки?
Виктория пыталась сделать над собой усилия, пробиться за непроницаемую стену забвения, несмотря на срочный запрет со стороны врачей на всякое умственное напряжение, особенно связанное с провалами в памяти. Но ничего не получалось, голова шла кругом, тело покрывалось испариной и темные круги перед глазами оповещали о надвигающемся обмороке.
С пространством было проще - суженное до пределов комнаты и сада, оно позволило себя обжить, присвоить, сделать привычным и даже милым. Вот только появлявшиеся в нем люди оставляли множество загадок. Доктор Динстлер и сестра Лара не вызывали панической настороженности - они были частью этого нового, обжитого пространства. А вот другие лица - откуда являлись они - из прошлого или из будущего? Смуглый горбоносый мужчина с зорким взглядом, кудрявый мальчик, белокурая приятная женщина - где встречались они с Викой, кем ей приходились, почему не хотели помочь, открыв свое подлинное место в ее жизни? Или этот Жан-Поль... Ведь ясно же - никакой он не Поль, и не Жан, и что знали они друг друга давным-давно - вполне очевидно. Эти стихи на листочке в книге, подписанные: "Позавчера. Жан-Поль" - наверняка, принадлежат ей, написаны для нее. Но что значит "позавчера" в ее новом времени - секунду, вечность?
От этих размышлений Виктории становилось неуютно и зябко - одинокая крохотная фигура, затерянная среди белого, мертвого безмолвия бескрайних полярных снегов. Сотрясаясь от озноба, она дергала шнур и появлявшаяся мадам Лара поила ее теплой микстурой с привкусом клубники. Казалось, еще секунда, и ухватившись за спасательный круг узнавания, она выплывет на поверхность к свету... Но ускользающие воспоминания тонули во мраке поспешно наваливавшегося сна.
Из этого сна выныриваешь не сразу - будто поднимаешься на поверхность из морской пучины, а сквозь утончающийся и светлеющий слой воды движется навстречу наливающийся теплом и светом солнечный диск. Рывок, еще рывок дымка то рассеивается, то сгущается, пучина отступает и Виктория вырывается на поверхность - в явь и радость, к загорелому, печальному лицу. Оно светится, заслонив солнце, оно напоено теплом и любовью - этот мир, это родное, родное лицо!
Отчаянное усилие, мощный бросок воли - и Виктория растворяется в огненном сиянии, понимая, что выжила, что вернула себе свою жизнь. Это больно, это невыносимо больно и она кричит: "Папа! Папочка!", прижавшись к его груди, намертво сомкнув пальцы за его кудрявым затылком. Руки отца, тяжелые, горячие ложатся на вздрагивающую спину и медленно поглаживают:
- Спокойно, спокойно, девочка. Я с тобой, все будет хорошо.
- Наш Остин - просто полиглот. Еще один язык освоил! - заговорчески улыбнулся Йохиму Вольфи. Тот ничего не сказал, выпроваживая Штеллермана из комнаты больной.
Остин прибыл в "Каштаны" без предупреждения и попросил немедленно показать ему русскую девушку. Динстлер, еще глядевший вслед автомобилю Жан-Поля, проводил Брауна к Виктории. Девушка спокойно спала, медсестра доложила профессору об удовлетворительном состоянии больной, недавно принявшей успокоительное. Все шло вполне нормально и вдруг такая сцена! Похоже, у Виктории начались обострения. Мадам Лара попыталась разжать руки девушки, охватившие шею гостя, но она забилась, закричала и Браун попросил:
- Оставьте нас вдвоем. Я посижу здесь немного и она успокоится.
- Можно понять господина Брауна, ему так тяжело видеть помешанную девушку, ведь она, кажется, ровесница его дочери? - сочувственно вздохнула медсестра, выйдя в коридор вместе с Вольфи и Динстлером.
- Нам всем тяжело, - уклончиво заметил Штеллерман, косо посмотрев на не ведающего еще о своей потере Йохима.
Остин просидел у Виктории до вечера, обнимая и успокаивая ее. Она крепко прижалась к его груди, вымочив слезами сорочку и все бормотала:
- Я все вспомнила, папочка, все! Я так люблю тебя... Тебя, маму, Максима, Катю... Брауну казалось, что девушка уснула, но лишь только он пытался опустить ее на подушки, она распахивала полные слез и мольбы глаза, прижимаясь еще крепче: