Он говорил себе, что ему надо бы радоваться. Если бы только начались какие-либо опросы людей, возможно причастных к делу, он наверняка тоже попал бы в их число. Но никто никому не задавал никаких вопросов, вообще не было выдвинуто никакого подозрения против кого-либо – а значит, не было и расследования. Буквально всему в этом деле нашлось правдоподобное объяснение. Кроме этой истории с поясом. Тут он сам был немало озадачен. Какого дьявола Дороти попросила пояс у этой Кох, если она не собиралась его носить? Может, она и в самом деле хотела с кем-нибудь поговорить – о своей свадьбе – а потом передумала. И слава Богу. Или, может быть, пряжка и в самом деле сломалась, но она как-то сумела её скрепить уже после того, как позаимствовала пояс у Кох. И так, и этак, однако, это был пустячный эпизод. То, как истолковала его сама Кох, только добавило убедительности версии о самоубийстве, тем самым, дополнительно посодействовало успеху его, и без того безупречного, плана. Так что, он должен бы был просто летать от счастья, налево и направо дарить улыбки и мысленно поднимать в поздравительных тостах бокалы шампанского. Вместо всего этого его гнела к земле какая-то серая, свинцовая тяжесть. И он не мог понять, почему.
Депрессия только усилилась, когда в начале июня он вернулся в Менассет. Опять он здесь; прошлым летом его возвращению сюда предшествовала неудача с дочерью президента концерна сельскохозяйственных машин, заявившей ему, что дома у неё есть другой парень; ещё одним летом раньше – так же закончился его роман с богатою вдовой. Гибель Дороти была для него только лишь защитной мерой; она нимало не приблизила его к осуществлению его планов.
Мать стала его раздражать. Во время учебы переписка с нею сводилась для него к одной открытке в неделю, теперь мать изводила его расспросами: привёз ли он фотографии девушек, с которыми дружил? – их она заранее представляла первыми красавицами, по которым все парни сходят с ума. Состоял ли он в этом клубе, в том? – причём, считала, что и там, и там он мог быть только президентом. Каковы его отметки по философии, английскому, испанскому? – и верила, что он был круглым отличником. Однажды он не выдержал.
– Пора бы тебе понять, что я не принц из сказки! – закричал он и вихрем вылетел из комнаты вон.
Он устроился на работу на время летних каникул, отчасти – из-за денег, отчасти, чтобы не торчать всё время дома, рядом с матерью. Работа, однако, не приносила никакого облегчения: опять он был продавцом в магазине мужской галантереи, где всё было обставлено в современном угловатом стиле: витрины были обрамлены медными полированными планками дюймовой ширины.
К средине июля, однако, его уныние начало понемногу отступать прочь. В небольшом выкрашенном в серый цвет сейфе, спрятанном в шкафу его спальни, он всё ещё хранил газетные вырезки о гибели Дороти. Он начал время от времени доставать их оттуда и перечитывать, посмеиваясь над официозной самоуверенностью шефа полиции Элдона Чессера и досужим теоретизированием Аннабелл Кох.
Он раскопал свой старый читательский билет, обновил его и начал регулярно брать в библиотеке книги: «Исследование психологии убийства» Пирсона, «Убийство ради экономической выгоды» Болито, тома из региональной серии «Убийства». Он прочитал о Ландрю, Смите, Притчарде, Криппене, людях, потерпевших крах в том же самом деле, в котором повезло ему. Конечно, книги были написаны только о неудачниках – один Бог ведает, сколько было удачливых убийц. Всё-таки лестно было рассуждать о том, у скольких не получилось.
До сих пор он всегда думал о случившемся в здании Муниципалитета, как о «гибели Дороти». Теперь же начал смотреть на это как на «убийство Дороти».
Иногда, когда он валялся на кровати с какой-нибудь из этих специальных книжек в руках, его вдруг начинало переполнять осознание исключительной незаурядности того, что он совершил. Он поднимался с постели, подходил к зеркалу туалетного столика и всматривался в себя. «Я убийца, у которого получилось», – думал он при этом. Однажды он прошептал фразу вслух:
– Я убийца, у которого получилось!
И поэтому, что с того, что он не богат пока! Чёрт, ему ведь только двадцать четыре.
Часть вторая Эллен
1
Письмо Аннабелл Кох Лео Кингшипу:
Женское общежитие
Стоддардский университет
Блю-Ривер, Айова
5 марта 1951 года
Дорогой мистер Кингшип,
Полагаю, Вы недоумеваете, кто я такая, если только Вы не помните моё имя из газет. Я – та молодая женщина, которая одолжила пояс Вашей дочери Дороти в апреле прошлого года. Я была последней, с кем она говорила. Я не стала бы заводить об этом речь, поскольку я знаю, Вам очень больно вспоминать о тех событиях, если бы у меня не было веской причины обратиться к Вам.
Как Вы, наверное, помните, у Дороти и у меня были одинаковые зелёные костюмы. Она пришла ко мне в комнату и попросила у меня на время мой пояс. Я дала его ей, и позднее полиция обнаружила его (как я думала тогда) у неё в комнате. Они держали его больше месяца у себя, а потом вернули мне. К тому времени сезон для костюма почти прошёл, поэтому в прошлом году я больше его не надевала.
А теперь снова наступает весна, и вчера вечером я примеряла свои весенние наряды. Я надела зелёный костюм, и оказалось, что он сидит на мне просто изумительно. Но когда я стала затягивать пояс, то, к своему удивлению, обнаружила, что это, вне всяких сомнений, пояс Дороти. Видите ли, отметина от пряжки на нём оказалась смещена на две дырочки ближе к его концу, чем нужно для моей талии. Дороти была довольно стройная, но я ещё стройнее. По правде говоря, я вообще худышка. И я знаю, что нисколько не похудела за последний год, потому что костюм до сих пор сидит на мне отлично, как я уже сообщила выше, и тогда, должно быть, это пояс Дороти. Когда полиция предъявила его мне, я подумала, что он мой, так как позолота стёрлась на зубце пряжки. Надо было, конечно, сообразить, что раз уж оба костюма пошиты на одной фабрике, то и позолота сотрётся на обеих пряжках.
Так что теперь мне думается, что Дороти не могла носить собственный пояс по какой-то причине, хотя он совсем не был сломан, и воспользовалась моим. Для меня всё это совершенно непонятно. В то время я полагала, что она только притворилась, что ей нужен мой пояс, потому что она хотела со мной поговорить.
Теперь, когда я знаю, что это пояс Дороти, было бы странным носить его. Я вовсе не суеверна, но, в конце концов, вещь не моя, это вещь бедной Дороти. Я думала даже выбросить его, но это тоже было бы странным, поэтому я посылаю его Вам бандеролью, и Вы можете хранить его или распорядиться им каким-либо иным образом.
Я вполне могу продолжать носить свой костюм, потому что, как бы там ни было, в этом году все здешние студентки носят широкие кожаные пояса.
Искренне Ваша,
Аннабелл Кох.
Письмо Лео Кингшипа Эллен Кингшип: 8 марта 1951 года.
Моя дорогая Эллен,
Я получил твоё последнее письмо и очень сожалею, что не написал ответ раньше, но был очень загружен работой, особенно в последнее время.
Вчера была среда, и поэтому Мэрион приходила на обед. У неё не слишком-то здоровый вид. Я показал ей письмо, которое вчера получил, и она предложила переслать его тебе. Я отправляю его в этом же конверте. Сначала прочти его, а потом снова принимайся за моё письмо.
А теперь, когда письмо мисс Кох прочитано тобой, я объясню, зачем я тебе его послал.
Мэрион говорит мне, что с тех пор как погибла Дороти, ты не перестаёшь упрекать себя за то, что, якобы, бессердечно обходилась с ней. Рассказанная мисс Кох печальная история о том, что Дороти «отчаянно нуждалась в собеседнике», убедила тебя, по словам Мэрион, в том, что этим собеседником должна была стать ты, и стала бы, если бы перед тем ты не оттолкнула её от себя. Ты веришь, и это Мэрион только вывела из твоих писем, что относись ты по-другому к Дороти, она бы нашла для себя совсем другой выход.
Я верю тому, как Мэрион объясняет твои сумасбродные представления о том, что случилось в апреле прошлого года, – иначе я не могу расценить твое упорное несогласие с тем, что смерть Дороти была самоубийством, и это несмотря на существование неоспоримого доказательства – предсмертного письма, которое ты сама же и получила. Тебе казалось, что раз Дороти совершила самоубийство, в какой-то мере и ты в этом повинна, и тебе понадобилось несколько недель, что принять случившееся таким, как оно есть, а заодно и бремя твоей, якобы, существующей, ответственности за него.