Фелисите пришлось зажмуриться: из широко распахнутых окон врывалось пламя неистового июня. Аромат лилий, стоявших в двух вазах на столике, насыщал комнату так густо, словно не было этих открытых окон. Между вазами в рамке из ракушек (память об Аркашоне), слишком для нее просторной, — фотография Матильды, благоговейно вырезанная. Перед рамкой, в ряд — крохотный бриллиант, подаренный при обручении, кольцо, пара белых ношеных перчаток. Наконец, у подножья всех этих реликвий — рухнувший в вольтеровское кресло Фернан, со свесившейся на грудь головой, схваченный за горло сном. Шмель бился о потолок и о стекла, пока не обнаружил отворенное окно. Тогда его гудение затерялось в пылающем небе.
Башмаки Фелисите скрипнули. Фернан пошевелился. Она замерла, потом сделала шаг к столику, протянула вперед руки, точно Полиевкт — сокрушитель кумиров. Плюнуть на эту карточку, разорвать ее, растоптать… Она не осмелилась. Голова Фернана упала на согнутую руку, опиравшуюся о стол, и перед матерью теперь был только большой шар с топорщащейся сединой. Она ощутила холод на своем потном лице. Взор ее помутился. Кровь шуршала в ушах, как будто, прижав к ним раковину, она слушала море. Ей хотелось заговорить, потому что язык ее налился тяжестью. Она не понимала, что это шумит — кузнечики, мухи или кровь в ее артериях. Невидимая рука толкнула ее к кровати, швырнула на ложе, где страдала и умерла Матильда. Старуха вытянулась, как зверь, стала ждать. Глаза ее вновь открылись, в груди отпустило: мрачная птица пролетела стороной. Фелисите вздохнула. Сын по-прежнему спал, раскатисто храпя. Она дрожала, вся в поту от едва миновавшей угрозы. И теперь озирала не столько даже с ненавистью, сколько со страхом алтарь, который воздвиг этот поверженный мужчина.
VIII
За вечерней трапезой Фернан не обнаружил привычной атмосферы враждебности. Его удивил сам облик матери: она, имевшая обыкновение держаться прямо, величественно, властно, теперь сидела перед ним ссутулившись, с отвислыми и серыми щеками. Это вызвало у него не жалость, но досаду, — он собирался нанести ей удар и опасался, как бы она не раскричалась. Она приняла удар холоднее, чем он думал: она была уже подготовлена к нему тем, что видела днем. Поэтому она не дрогнула, когда Мари де Ладос пришла к ней за сменой простынь, чтобы постелить барину в спальне бедной молодой барыни. Она дала ключ от шкафа служанке, приложила губы ко лбу сына, взяла свой подсвечник. Фернан счел, что она играет в сдержанность. Нет, она вообще больше не играла. Зная, что сын изменил ей в своем сердце, она не удивилась его переходу к врагу с оружием и всем снаряжением.
Но когда она оказалась в своей спальне, ее испугала непривычная тишина. Ей показалось, будто она впервые слышит, как содрогается дом, выстроенный ее мужем Нумой Казнавом, в интересах его торгового дела («Северный и местный лес») прямо напротив вокзала. В годы вдовства ее оберегал от страха перед опасностью, таившейся во тьме, храп дорогого сыночка за перегородкой. Ни крадущиеся шаги, ни железный мост, громыхавший над рекой, ни стоны ветра в ночи равноденствия, ни соловьи в сирени, ничто не могло заглушить этого сонного дыханья. Несколько часов, которые Фернану пришлось провести подле Матильды, только придали большую цену его вновь отвоеванному присутствию. И вот сегодня вечером, лежа в своей спальне, в этих четырех стенах, где протекли полвека ее жизни, Фелисите Казнав впервые почувствовала себя здесь чужой! Последний вечерний поезд сотряс стекла. Теперь до следующего, на рассвете, пойдут только бесконечные товарные составы, которые не дают гудков и сливаются со сновидениями. Больше ни к чему жаться к стенке, приникать к ней губами — в соседней спальне уже не слышно тяжелого дыхания твоего распростертого сына. Повернись на другой бок. Закрой глаза. Прогони мысли… Внезапно она вскочила: кто-то прошел по саду.