Янтарные глаза Амира с тяжёлыми белками смотрели куда-то в ноги сёстрам. При встрече с родителями исчезла его дорожная смелость. Он стал грустным виноватым мальчиком, который совершил непоправимое и ждёт, какое выберут наказание.
Единственные глаза с прозрачными ресницами, полные голубой воды, хохотали. В них плескалось любопытство. Для Марии шло кино о ней самой, и она упивалась им. Страна, которую она пересекла поперёк через живот, эти люди были изумительной декорацией, авантюрой, подарком. Мария впервые жила столь необыкновенно и так полноводно. Она пересаживалась то так, то эдак, не зная, как лучше устроиться на полу. Разглядывала лица и комнату в лоскутках рисунков, старых календарей, портретов киноартистов, вырезанных из газеты, бус, повешенных на гвозди.
Постукивали железные тоненькие браслеты на округлых запястьях матери. Она подала Амиру рис на плоской алюминиевой тарелке и одну ложку. Амир, ещё ниже клонясь над едой, отдал Марии ложку, а сам взял хлеб и ел руками.
С дороги оба были страшно голодные. Им хотелось раздирать зубами пищу, есть много часов без остановки, глотать нежные рисинки, прокатив их по нёбу, вгрызаться в кусочки курицы, набить рот лепёшками в налёте муки. Но ели они осторожно, каждый боялся забрать долю другого. Остальные наблюдали, как они мучаются вокруг тарелки. Казалось, происходит что-то непристойное, как объятия возле мечети.
Кто-то заглянул в окно, и затем ещё несколько раз белки мелькнули во мраке. Отец кивнул, и младшая девочка, Джасми, вскочила и задёрнула штору. Всплеск статического электричества поднял маленькую бурю в комнате, родители и Амир взбудораженно заговорили.
Их тревожило что-то за пределами дома, а не то, что сынок притащил к ним чужую, иностранку. Речные глаза Марии потеряли смех и наполнились холодными течениями: она догадалась, что её вычеркнули. Даже если сейчас начать целовать руки матери и отцу, они сделают вид, что она невидима. Ни за что не хотела Мария верить, что это насовсем. «Нет, мне мерещится просто», – подумала она, и в воде глаз опять засветились искорки.
Амир быстрым шёпотом перевёл ей суть разговора. Она разобрала только «муслим» и «хинду». Язык, к которому приручили наш народ колонизаторы, – английский, она понимала едва-едва. Языки нашего народа – хинди, маратхи, урду, малаялам, конкани, ория – были для неё потоками переломанных слов.
Амир шепнул эту бессмыслицу про «муслим» куда-то в висок Марии и тут же отстранился. Воздух перемешивал вентилятор с лопастями во весь потолок. Все говорили громко, как оглохшие, стараясь перекричать образ белой женщины, которая могла быть только видением. Они горячо и хрипло полосовали пространство долгой «х», рубили его туповатой «р». А Мария любовалась носиком на круглом лице матери Мумтаз. Ей опять стало смешно, что у неё будет такая красивая кругленькая свекровь, что поправляет мягкими руками свою малиновую дупатту[2].
Резко вылетел свет, шум вентилятора стих. Стали слышны далёкие человеческие вопли, смешанные в одно, удары металла, приливы неизвестного ржавого моря. Мария и Амир по пути со станции принимали этот звук за гул завода. Мать зашумела ящиками, привычно находя на ощупь свечи и спички. Стук и шорох ненадолго перебили уличный скрежет.
В колыхающемся мерцании Амир отвел Марию спать в многоугольную комнатушку, пристроенную к дому. Там хранили ночью велосипеды, стоял узкий диван в кривом углу и грязноватый пластиковый стул. Амир тронул плечо Марии и ушёл неровным коридором, стены которого закачались от колебаний огонька.
Отец смотрит с крыши
Амир повернул к лестнице, открыл решётку и поднялся на крышу, где ждал отец. Отец сказал голосом старца:
– К утру они всё здесь разнесут.
На других крышах тоже стояли мужчины. Смотрели, как течёт в рыхлое небо дым из квартала в километре от их жилищ. Папа заговорил тихо и хрипло, будто опасался словами разрушить город.
– Всё началось из-за пандала[3] индусов. Ты знаешь улочку у мусульманского кладбища, где похоронен твой дед?
Амир кивнул, он ссутулился и дожидался, пока папа расскажет своё, и потом, возможно, будет что-то и о Марии. Кровь то приливала к его лицу, то снова откатывала незаметно под смуглой кожей. Крики и хаос в глубинах родного города почти не волновали его теперь.
– Индусы ходили поклоняться Дурге[4] к этому пандалу, жаловались, будто громкоговоритель из мечети мешает. Многим мешали их песнопения у кладбища. Они шли к Дурге, кто-то из наших перегородил им дорогу. Подрались, а как же! Пока тебя ещё не было, чужие приехали на грузовиках. В квартале мусульман они кричали, что нам место в могилах или в Пакистане. Наши парни схватились за арматуру. Видишь, что случилось к концу дня, – и отец обвёл взглядом ночь.