– Это всё политика, политикам не нужна гармония, – Амир помолчал и решительно сказал: – для нашего поколения нет «наших» и «не наших», мы все хотим жить в гармонии.
Отец глянул в его лицо, как смотрят на больных, и продолжил говорить медленными фразами, останавливаясь после каждой.
– Не знаю, выйду ли я в понедельник на завод. Не хватало ещё, чтоб остановилась работа, – Амир услышал, как в груди отца скрипит дыхание. – В этом районе живут одноклассницы девочек, там медресе, государственная школа, а полиция ничего не делает.
Струи дыма лились, как заколдованные белые реки, по синему полотну небес. Многим на крышах хотелось броситься туда, где гудели уличные бои, ломали индуистские храмы, разрушались лавочки мусульман, жгли дома друг другу. Останавливал страх за своё жильё, за сыновей и женщин. Люди надеялись неподвижностью сохранить покой переулка. Они слушали и вглядывались изо всех сил в дальние кварталы, как будто те вот-вот дадут какой-то ответ. По спинам людей тёк пот, ноздри тянули гарь. Люди верили, что власти остановят беспорядки, уповали на это и отец, и Амир. Амир тревожился и караулил папины слова, чтобы не упустить начало разговора о Марии. Драки могли повториться ещё тысячи раз, но эта ночь никогда. Он чувствовал себя жалким и тонким, как часто случалось с ним при отце.
Наконец папа изменил тон, так что голова Амира дёрнулась в нервном тике. Отец заговорил ласково на урду, благородном языке мусульман их края. Он изъяснялся на нём, когда хотел подчеркнуть важность своих мыслей:
– Бета[5], сыночек, – папа наполнил голос добротой и терпением, так же он объяснял Амиру в детстве безрассудство некоторых поступков. Амир пошатнулся навстречу горящему городу, и жалость к отцу сдавила его сердце.
Али
Амир жалел отца за самого себя. Думал о нём: «Папа простой и добрый человек, как будто навсегда обделённый чем-то, но принимает это без ропота, как должное. Он столь же часть Асансола, как его стены, уголь, мощные и тоскливые трубы на берегу реки Дамодар».
Отец гордился простыми вещами: своей семьёй, тем, что работает на заводе с самой огромной печью в стране. Каждое утро он смотрел из окна на могучие серые заводские стены. Завод громко со стоном дышал, и это значило – жизнь идёт правильно, в ней будет хлеб и молоко, будет чай, рис и сари для Мумтаз. Долгие годы он смотрел на трубы, как символ несокрушимости бытия и защиту.
Смотрел по утрам брошенным матерью мальчиком, который подавал воду и закуски в заводской конторе, относил полученные рупии бабке. Старуха только молилась, всегда закутанная в чёрную чадру, и ждала денег от непутёвой дочери. Смотрел потом, когда стал рабочим, и после, когда его чудом без связей и взяток назначили управляющим цехом за особое, почти религиозное старание. Звёзды тогда выстроились в небе неповторимым узором: на завод приехал англичанин, учил, как правильно работать. Он заприметил Али с его отчаянным усердием. На то место метили родственники мелкого начальства, но его назначили, ему поверили. Завод был его мечетью, директор был его имамом, рабочие долго заменяли ему семью.
Потом рождались дети, другие, не понятные ему. Девчонки, у них на уме одна ерунда: призраки и танцы. Старший Амир, он его любил бесконечно, а тот раз за разом разочаровывал его. Али считал, что какая-то чёрная блудная кровь просочилась и отравила детей. Может быть, кровь его пропащей матери. Когда он стал подмечать в детях странную тягу к другой, не спокойной, не в меру весёлой жизни, они с Мумтаз были ещё молоды и даже могли бы людям на смех завести ещё ребёнка, но он боялся, что и этот несчастный будет отравлен.
Али выучил Амира в колледже на инженера. Он оплачивал учёбу, отказывая во многом Мумтаз и девочкам, не говоря о себе. Потом отнёс бакшиш, устраивая его в контору завода. Через четыре месяца работы Амир поднялся посреди дня и вышел через проходную навсегда. На заработанные деньги уехал в Дели учиться актёрскому мастерству. Али целый год ходил на завод, как прокажённый. Сочувствие людей было великим его позором. Шёпот о нём и сыне перекрикивал шум цехов.