В первый момент я решил, что это — гром, и даже поднял глаза к небу. Казалось, что парусиновый купол цирка подпрыгнул вверх и медленно вернулся на место. Публика в первых рядах отшатнулась, и женщины лишились сознания тут же, как говорится, не отходя от места.
Вы меня спросите: а не преувеличиваете ли вы? Я вам отвечу: я вообще не хочу с вами разговаривать, потому что так можно спрашивать только от зависти.
Потом в цирке наступила мертвая тишина. Борцы еще по инерции сделали одно-два движения и разомкнули руки на шеях, не глядя в зал. Оркестр на верхотуре, чтоб спасти положение, рванул туш, но после первых тактов музыка разладилась, трубы забулькали от хохотавших в них музыкантов. И тут весь цирк затрясло от хохота. Люди потом клялись, что они отсмеялись в тот вечер не только на стоимость своего билета, а на целый сезонный абонемент.
Весь цирк ржал, икал, кудахтал, гремел басами и дискантами, сопрано и альтами. Парусиновый купол ходил ходуном, как во время бури. Говорят, наш смех был слышен не только на Инвалидной улице, но на другом конце ее — стадионе «Спартак». Люди бросились к цирку полуодетые, в чем были, чтоб узнать, что там случилось. Но опоздали. Они только видели, как мы, публика, все еще захлебываясь смехом, покидали цирк, и смотрели на нас, как несчастные, обойденные судьбой.
И с того момента взошла звезда моей славы. И держалась эта звезда целых три дня, пока полностью не было удовлетворено любопытство Инвалидной улицы.
Я был единственный с нашей улицы живой свидетель этого события. Уже назавтра с самого утра моя популярность начала расти не по часам, а по минутам. Взрослые, самостоятельные люди приходили к нам домой, и не к родителям, а ко мне, чтобы услышать все из моих уст и до мельчайших подробностей.
На улице за мной ходили табуном и завистливо внимали каждому моему слову. Взрослые, самостоятельные люди здоровались со мной за руку и без всякого там панибратства или покровительственного тона, как бывало прежде, а как с равным и даже, я не боюсь этого сказать, снизу вверх.
По сто раз на дню я рассказывал обо всем, что видел и, главное, слышал, но появлялись новые слушатели, и меня просили повторить. Я охрип. У меня потрескались губы, а язык стал белым. И когда я совсем уставал, мне приносили мороженое «микадо», и не одну порцию, а две, и, если бы я попросил, принесли бы и третью, чтоб я освежился и мог продолжать. Мама предостерегала соседей, чтоб меня так не мучили, а то придется ребенка неделю отпаивать валерьянкой, но при этом сама в сотый раз слушала мой срывающийся от возбуждения рассказ и посматривала на всех не без гордости.
Три дня улица жила всеми подробностями моих свидетельских показаний. У нас народ дотошный, и меня прямо замучили вопросами. Самыми различными. И не всякий можно при дамах произнести.
Одним словом, вопросов были тысячи, и я, ошалев от общего внимания и уважения к моей персоне, старался как мог ответить на все вопросы.
Даже Нэях Марголин, самый грамотный из всех балагул и поэтому человек, который не каждого удостоит беседы, тоже слушал мой рассказ и даже не перебивал. И тоже задал вопрос. Но такой каверзный, что я единственный раз не смог ответить.
— А скажи мне, — спросил Нэях Марголин, — раз был свидетелем и считаешь себя умным человеком, что ел на обед Август Микул Тула перед этим выступлением?
Я был сражен наповал. Все с интересом ждали моего ответа. Но я только мучительно морщил лоб и позорно молчал.
Вот видишь, — щелкнул меня дубовым пальцем по стриженой голове Нэях Марголин. — А еще в школу ходишь.
И все вокруг понимающе вздохнули. Потому что я действительно ходил в школу, и государство тратило на меня большие деньги, а отвечать на вопросы не научился.
И я видел, как все присутствующие при моем позоре буквально на глазах теряли ко мне уважение.
Но когда Нэях Марголин, щелкая в воздухе своим балагульским кнутом, ушел с выражением на лице, что растет никудышное поколение, даже не способное ответить на простой вопрос, мой престиж стал понемногу восстанавливаться. Потому что как-никак все же я живой свидетель и все это видел, вернее, слышал своими собственными ушами. Я, а не Нэях Марголин, хоть он знает больше моего и считается самым умным среди балагул.
Вот так-то. Но все проходит, как сказал кто-то из великих, и слава не вечна. Понемногу интерес ко мне угас, а потом меня, как и раньше, перестали замечать. Плохо, когда человек переживает зенит своей славы. Вы это сами не хуже меня знаете. Человек становится пессимистом и начинает ненавидеть окружающих. Я таким не стал. Потому что я был ребенком и, как метко выразился наш сосед Меир Шильдкрот, у меня еще все было впереди.
Вы меня можете спросить: к чему я все это рассказываю?
И я бы мог ответить: просто так. Для красоты.
Но это был бы не ответ, а главное — неправда. Я все это рассказал, чтобы ввести вас в курс дела, прежде чем приступить к центральному событию.
Оно произошло вскоре на этом же самом чемпионате по французской борьбе. Чемпионат немножко затянулся, и начальный интерес к нему стал пропадать.
А от этого, как известно, страдает в первую очередь касса. То есть финансы начинают петь романсы.
И тогда администрация цирка, чтобы расшевелить публику и заставить ее окончательно очистить свои карманы, придумала трюк: предложить ей, публике, выставить любого из местных жителей, кто согласится выйти на ковер и сразиться с борцом-профессионалом.
Вот тут-то и разыгрались самые интересные события, свидетелем которых я уже, к величайшему моему сожалению, не был. В тот вечер Берэлэ Мац чуть не захлебнулся в ловушке, устроенной Иваном Жуковым в подкопе, и мы его еле живого вытащили за ноги обратно. И больше не рискнули и пошли домой, как говорится, не солоно хлебавши. И простить этого я себе не могу до сих пор.
Все, что случилось в тот вечер в цирке, я знаю с чужих слов и от людей, из которых лишнего слова не выдавишь, поэтому много подробностей пропало, и это очень жаль.
Когда шпрехшталмейстер — так называют в цирке ведущего программу, конферансье, — объявил, что на ковер приглашаются желающие из публики, вся публика сразу повернулась к Берлу Арбитайло — балагуле с Инвалидной улицы, пришедшему в цирк за свои деньги честно посмотреть на борьбу, а не выступать самому.
Сразу должен сказать несколько слов о Берле Арбитайло. Он был с нашей улицы и представлял молодое поколение балагул. Спортом никогда не занимался, и все считали, что он — как все. Ни здоровее, ни слабее. Только молодой.
Он был того типа, о котором у нас говорят: шире, чем выше. То есть рост соответствовал ширине и даже третьему измерению. Он был как куб, у которого, как известно, все стороны равны. Но куб этот состоял из костей и мяса, и мясо было твердое, как железо.
У нас так принято: если очень просят, отказывать просто неприлично. И Берл Арбитайло вышел на арену, хотя потом божился, что он этого очень не хотел. Его, конечно, увели за кулисы, одели в борцовку — это борцовский костюм, вроде закрытого дамского купальника, но с одной шлейкой, обули в мягкие высокие ботинки, подобрав нужный размер, и он, красный как рак, выбежал, качаясь, на арену под марш и даже неумело сделал публике комплимент, то есть — отставил назад одну свою, как тумба, ногу и склонил на один миллиметр бычью шею. Этому его, должно быть, научили за кулисами, пока он переодевался. Борцовка обтягивала его так тесно, большего размера найти не смогли, что все честные девушки в публике пальцами закрывали глаза.
Шпрехшталмейстер на чистом русском языке, поставленным голосом и без всякого акцента, объявил его Борисом Арбитайло, потому что по-русски Берл — это то же самое, что Борис, и еще сказал, что он будет представлять на чемпионате наш город.
Рыжий клоун, который при этом был на арене, истерически захохотал своим дурацким смехом, но публика нашла, что это совсем не смешно и этот смех неуместен, и даже обиделась. После этого рыжего клоуна, сколько ни продолжались гастроли цирка, каждый раз освистывали, и он был вынужден раньше времени покинуть наш город и, говорят, даже сменил профессию.