Позднее двадцатилетний Бегин спросит вождя: «Как ты мог пожать руку человеку, который так тебя поносил?» — «Я никогда не забуду, что такие люди, как Бен-Гурион и Голомб носили форму Еврейского легиона и уверен, что ради сионизма они без колебаний наденут её снова», — ответил Владимир-Зеэв своему ученику и будущему преемнику.
Бен-Гурион явился на встречу, потому что надеялся переманить к себе «коричневорубашечников» — молодежь Жаботинского, носившую рубашки цвета терракоты, палестинской земли (когда эту форму придумали, о Гитлере не слышал в Палестине никто). «Лейборист» приоткрылся сыну: «Мне всё равно, какую рубашку парень носит, — мне важно, что он делает. Если «Бейтар» не будет нарушать забастовки или предавать еврейский труд, неважно, какую рубашку он носит».
Через месяц встретившиеся лидеры заключили соглашение, по которому обе стороны отказывались от «методов партийной войны», «от взаимного террора и насилия» и главное — от клеветы в адрес противника. Всякое сотрудничество с мандатными властями против еврейских оппонентов отныне объявлялось вне закона. Самым поразительным было, однако, не быстрое заключение соглашения (к слову, не вступившего в силу), а переворот в отношениях лидеров.
Бен-Гурион по натуре был человеком резким и грубым (как выражается Шмуэль Кац, «не отличался изяществом в личных отношениях»), предельно амбициозным, а в борьбе за власть неумолимым — неслучайно его обзывали «полубольшевиком»! И вот — столь жёсткий человек оказался буквально очарован собеседником, тем самым, которого он заочно обзывал «защитником кровососов рабочего класса»…
Вот что он писал после подписания соглашения: «Надеюсь, что ты не будешь на меня сердиться, если я обращусь к тебе как к товарищу и другу, без церемониального «мистер». (Это было письмо к человеку, которого он раньше обзывал «Владимиром Гитлером»! — М. Х.)…Я не сентиментален и думаю, что ты тоже. Но я не высказал тебе всего, что у меня на сердце. Да и теперь не скажу… Что бы ни произошло дальше, уже не изменить того факта, что мы встретились и на много часов забыли, что было между нами. Великая тревога за честь нашего движения… при взаимном доверии и взаимном уважении подвигнули нас на совместные усилия. Этот факт не сотрётся в моем сердце. Будь что будет! С уважением жму твою руку».
Когда коллеги Бен-Гуриона провалили ратификацию соглашения, он отправил «другу и товарищу» новое письмо: «Кроме общественно-политического аспекта есть просто люди… Может быть, нам придётся бороться на разных фронтах. Но что бы ни случилось, лондонская глава не сотрётся в моём сердце. Я многое могу забыть, но не это. И если нам суждено бороться, ты должен знать, что среди твоих врагов есть человек, уважающий тебя и разделяющий твою боль. Рука, которую, как ты думал, я не хотел тебе подать, будет протянута тебе даже в разгар битвы — и не только рука» (II, 365).
Жаботинский ответил через пять дней — уже с вокзала в Париже: «Последние дни я больше, чем когда-либо, стал ненавидеть свой образ жизни. Я устал от бесконечных горестей… Ты напомнил мне, что, может быть, этому наступит конец».
…Жаботинский ясно понимал, что в мире остро не хватает личной порядочности и благородства. Религии, которая, казалось бы, должна привносить в общину мораль, эта задача оказалась непосильной. Религия допускала разные стандарты — в отношениях с евреями и с неевреями. Но этот «допуск» размывал основы личности и проникал в отношения с нерелигиозными евреями, потом — дальше, во внутренние отношения в самих общинах. Иначе и не бывает: двойной счёт развращает, разлагает всё вокруг. Жаботинский возмечтал о новом кодексе поведения еврея, кодексе, который он назвал «адар»: в буквальном переводе это примерно — «блеск славы», а в толковании Жаботинского — «величие».
«Из бездны гнили и пыли…» Так начинался гимн, который он, поэт, написал для молодых членов партии. «Сегодняшний еврей "ненормален и нездоров": жизнь в изгнании препятствует воспитанию граждан». Жаботинский провозгласил, что еврейству необходима щедрость, широта души, готовность к самопожертвованию, правдивость… «Каждое ваше слово должно быть честным словом, и каждое честное слово — твёрдым, как скала» (II 140). Еврей должен быть всегда готов к самообороне, к защите народа, в будущем — своей страны. Третье — быть верным библейскому запрету: «Ты не будешь носить смесь шерсти и льна» — т. е. не должно носить в душе раздвоенности (это был, конечно, намек на связь сионизма с социализмом).
Попытка Жаботинского воспитать морально чистых людей — его важнейший вклад в будущее Израиля. Разумеется, он понимал романтизм подобной работы. Но в подобном духе он влиял, в частности, на ученика, преклонявшегося перед ним, на Менахема Бегина, а через Бегина чувство благородного самоотвержения и преданности национальному делу, то самое, что покорило в личном общении с Жабо Бен-Гуриона, проникло в самое атмосферу Израиля. И если — при нестерпимо острых конфликтах — наша страна избежала гражданской войны и военных переворотов, свойственных всем странам региона, если политические убийства и насилие против земляков вызывают отвращение почти у всех граждан Израиля — видится мне, что сей особый дух страны внедрен в общество великим ушедшим лидером.
Объем статьи вынуждает к скороговорке. И все-таки хочется напомнить еще несколько эпизодов. Например, Жаботинский, человек, что создал на ровном месте Еврейский легион, первую еврейскую воинскую часть за две тысячи лет, оказывается, сам не слишком верил в боевые качества лондонских «шнайдеров» — портных, мещан и обывателей. Антисемитские предрассудки сидели и в самих евреях! И как же он был поражен, когда британские инспектора признали его «шнайдеров» лучшими Королевскими стрелками. К слову, Жаботинского произвели тогда же в офицеры, и его шеф подшучивал, мол, было в нашей армии только два офицера — не подданных Его Величества, это германский кайзер и ты, но вот — кайзера уже нету…
А вот оценка Жаботинским легендарного Алленби, завоевателя Палестины: «Именно люди с репутацией "железной воли" часто на самом деле тряпичнее былинки под ветром. Алленби, конечно, большой солдат. Но за что его приписали к большим государственным деятелям — для меня загадка… Я думаю, что в качестве исполнителя он, действительно, крупная сила, но это именно исполнитель, а не направляющая рука. Хороший автомобиль, на котором кто угодно, если он вкрадчив и удачлив, может ехать куда угодно… Это опасная комбинация — человек, к которому прилипла репутация упорства и непреклонности, между тем, как сам он, в сущности, почти не знает, в чём ему собственно упорствовать и непреклонничать, и вынужден запрашивать советников. Опасно здесь то, что такой человек невольно дорожит своей «железной» легендой, а потому принимает только те советы, которые дают возможность лишний раз проявить его «железные» качества… против всего «сентиментального», «мягкотелого», против «идеологии», как выразился бы Наполеон» (I, 248).
Завершить же повествование хочется темой, которую открывает знаменитая фраза Бен-Гуриона про «Владимира Гитлера». Бен-Гурион имел в виду не идеологические параметры противника, но то положение всевластного вождя в собственной партии, где каждое его слово и мнение считалось непреложным уставом. Так вот, имелись ли для такого восприятия какие-то основания у грозного Бен-Гуриона?
Да, имелись. Один из «офицеров» Жаботинского, Шалом Розенфельд (будущий редактор «Маарива»), вспоминал: «Ты встречаешь человека, который сорок лет состоит в твоем движении: он ещё с Герцлем разговаривал! Он боевой офицер — создал и воевал в Еврейском легионе. Он известный поэт, он замечательный прозаик, он великий журналист. Он — великий оратор (говорят, только Троцкий ещё умел так говорить!) — на десяти языках! И бессменный лидер твоей организации… Конечно, для нас он был вождем. Он воспринимался как совершенно необыкновенная личность сразу же, при первом знакомстве. Я возглавлял на съезде «Бейтара» один из комитетов, сидели мы в комнате, вдруг он вошёл. Все встали. По лицу пробежала… какая-то тень, судорога, и он сказал: «Господа, я настоятельно прошу вас — никогда не вставать при моем входе и выходе из помещения»…