Взгляд его упал на одну из лож левого бельэтажа и вдруг приковался, замер. Причиной тому было очаровательнейшее создание, неожиданно появившееся в ложе. Он не мог оторвать глаз от прекрасного, доброго лица. Роскошные каштановые волосы, миндалевидные глаза, обрамленные пушистыми длинными ресницами, высокий лоб — все было очаровательно. Но особенно поразила его удивительная мягкость, женственность всего ее облика.
Больше тридцати лет прожил он на свете и до сих пор еще никогда не заглядывался на женщин. То ли дела поглощали все, то ли не встречал ни разу такую. Соня все еще что-то говорила, но он уже не слышал ее. Наклонясь к Александру Степановичу, спросил:
— Не знаешь, кто такая?
Каминский перехватил его взгляд и уверенно сказал:
— Вера Николаевна Мамонтова.
«Ангел, — подумал Третьяков, но вслух не произнес, а молча повторил про себя: — Ангел, истинный ангел».
— А рядом Зинаида Николаевна, сестра ее. Замужем за Якунчиковым. Роскошная женщина.
Павел Михайлович посмотрел на сестру. Действительно, она была великолепна. Наверно, ею все восхищались, и это выработало в ней некоторую надменность, холодность. Другие, может, и не заметят, но он при сравнении с чудной Верой Николаевной видит это ясно. Сестра «ангела» вовсе не притягивает его взгляда. Если она достойна восхищенного поклонения, то Вера Николаевна непременно самой нежной и горячей любви.
Александр Степанович, заметив столь необычное внимание, оказанное его родственником молодой Мамонтовой, тут же предложил:
— Хочешь, познакомлю?
— Нет-нет, — как-то испуганно ответил Павел Михайлович, с трудом отведя наконец взгляд от ложи.
В следующие разы он издали нежно любовался ею. Потом было лето, и он долго не видел ее. Когда же снова наступил театральный сезон, все повторилось сначала. Он вздыхал, очаровывался и не смел приблизиться. Каминские, прежде подтрунивавшие над ним, уже не шутили, а, так как Павел Михайлович не поддавался на уговоры о том, чтоб его представили, разработали свой план.
Каминские были хорошо знакомы с Мамонтовыми. Часто бывали друг у друга в гостях. И вот Александр Степанович, устроив у себя музыкальный вечер, пригласил Михаила Николаевича с женой, его сестру Веру Николаевну и Павла Михайловича, не сказав ему, кто будет, Третьяков обычно по гостям не ездил, только разве к художникам, но там для дела. Однако отказать сестре и ее мужу было неудобно, и он согласился. Увидев собравшихся, Павел Михайлович ужасно растерялся, спрятался в угол комнаты за чью-то спину и весь вечер молча слушал игравших. Наконец попросили исполнить что-либо Веру Николаевну. Она играла трио Бетховена, потом септет Хуммеля. Третьякову показалось, что он давно не слышал такого божественного исполнения. Когда Вера Николаевна кончила, он не выдержал, сказал порывисто:
— Превосходно, сударыня, превосходно!
Оба смутились, но знакомство наконец состоялось. Вере Николаевне шел двадцать первый год, Павлу Михайловичу — тридцать третий. Теперь он уже подходил к ней в театре. Они беседовали, чувствуя все нарастающую симпатию. Главного еще не было сказано, но Третьяков уже твердо знал, что в этом 1865 году сделает предложение.
Время шло. Кончался великий пост. Наступила вербная суббота. В доме мыли полы, чистили посуду, ходили в баню, пекли куличи, готовили пасхальный стол. Александра Даниловна строго наблюдала за всем. Павел Михайлович любил эти праздничные приготовления. По всему Замоскворечью разливались приятные запахи, сновали кухарки и прислуга. Накануне в Гостином ряду, на Кузнецком и в его магазине на Ильинке народу было невпроворот. Делались последние предпраздничные закупки. Ветки вербы были расставлены по всем комнатам. Сестра Надя с маленьким Колей красили яйца, и они, затейливые, разноцветные, клались на большое блюдо между зелеными стебельками проросшего овса.
Павел Михайлович все находил сейчас трогательно милым и приятным. Ему казалось, что только теперь он и почувствовал себя по-настоящему молодым, обретшим наконец что-то прекрасное, чего так недоставало ему, вечно погруженному в дела. Виной тому был отнюдь не светлый праздник Воскресенья (Павел Михайлович и в церковь-то не часто ходил), а светлый образ Веры Николаевны, занимавший все его мысли. Он думал о том, что на будущий год они уже вместе будут встречать весну и непременно пойдут в двенадцать часов посмотреть красочный крестный ход. И тут взгляд его увал на картину Перова. Пьяный поп, убогие, забитые люди. Перед ним была правда жизни, а тот роскошный крестный ход, что двигался из Успенского собора Кремля, всего лишь прекрасное театральное действо, неприлично прекрасное в нищей, страдающей России. Третьякову стало неловко перед самим собой, как бывает с человеком, когда внутреннее ликование заслонит от него на минуту чужое горе. Мысли его потекли по иному руслу. Он попытался представить все глазами Перова, еще не зная, что через много лет другой замечательный живописец, Репин, обратит свой взор на тот же сюжет и раскроет его еще глубже, острее, драматичнее.