— У моста ждет автомобиль: забери деньги, документы и ступай. Там будут и другие жены.
Потом он покачнулся, вытащил из карманов две туго стянутые бумажные пачки, отдал ей, сел на табуретку и заплакал:
— Гады!.. Ни одного самолета!.. И Женька погиб. Сбил двоих и погиб. Прямо в море упал. Прямо в машине…
Посидев мгновение, Вася вытер слезы и достал пистолет. Полина закричала, но Вася продолжал, как глухой:
— Забери все и ступай. Добирайся к маме. Расколотим гадов, осенью поговорим.
Полина продолжала кричать, закрыв рот ладонью, но Вася, не слыша ее, пересчитал патроны в обойме и ушел к аэродрому. Все-таки он был лучший стрелок полка.
Полина не сумела добраться ни до Васиной мамы в племхозе, ни до подшефного особняка в кружевных карнизах, ни до комнатки благостной своей тети, чаелюбивой и пахнущей дореволюционным нафталином.
В неведомой глухомани, на третьей по счету разбомбленной станции, давно отбившаяся от аэродромных грузовиков, устав от блужданий между Ригой, Псковом и Старой Руссой, с одной театральной сумочкой в руках, Полина попыталась попасть в литерный эшелон со срочным грузом на Москву и бросилась в ноги коменданту. Коренастый этот мужик, с диким вниманием вглядываясь в нее, стал подымать ее с колен, но, по мере того как он слушал Полинин лепет, сквозь каменную злость на его лице проступила брезгливость, и он оттолкнул ее, а Полина вцепилась обеими руками в его галифе, припала грудью к коленям, и коменданту удалось высвободиться лишь с помощью подбежавшего бойца железнодорожных иск.
— Отправь ее первым эвакуационным, Ивашкин, — сказал комендант, поправляя на поясе кобуру, — и пусть замолчит, или я ее расстреляю.
Полина никогда потом не вспомнила, что же такое она наговорила коменданту, но мысль о расстреле отрезвила ее, и она подчинилась этому белокурому красноносому Ивашкину, и легла на траву в станционном сквере головой на узелок какой-то бабки, и даже приняла ивашкинское не совсем служебное внимание, когда он, укладывая ее, предложил выпить водицы и дал на закуску кусок вяленой плотвы. Полина забылась в жаркой тени станционной сирени рядом с одинокой зениткой, но тут же проснулась оттого, что комендантский голос, чередуемый звоном рельса, кричал: «Тревога!»
Уже обрушивался из-под солнца рев самолетных моторов, и они с бабусей подняться не успели, как их обеих оглушило, бросило под жесткий частокол сирени и засыпало мусором. Через вечность над головой начала мерно хлестать воздух зенитка, гильзы толкались в ногах, потом их еще раз тряхнуло, и, когда они очнулись, солнце пекло спину, зенитка кривила к земле расщепленный ствол, и лежал, начищенными сапогами в сохнущей луже, любивший пожить Ивашкин, и необычайно кургуз был его железнодорожный китель…
Полина побежала, но бабка схватила ее за подол, и так, держась за нее, выхватила из мусора свой узелок, не забыла и Полинин ридикюльчик и только тогда позволила Полине пуститься в бег. В глазах у Полины мельтешили радужные, как от самолетных пропеллеров, круги, позади кричал комендант, надрывалось пламя, и она не знала, сколько времени прошло, пока они с бабкой не очутились на проселке, в лесу, у мостика через тихую речку, вода в которой не шевелила осоки и не шевелили саму воду невесомые жуки-плывунцы.
Там, на травянистой обочине дороги, в довоенной тишине, Полина лежала долго и ровно, как слега; старушка отмачивала ей виски, крестилась да наговаривала утешения, а затем сказала вдруг сердито и строго:
— Ну, будет, молодка! Не детей-мужа, чай, схоронила, полно слезы лить! На то и война. Давай ополоснись и пошли дальше, пока немец нас шнеллер-шнеллер не запогонял. Иди давай, на всю войну слез не хватит. Поди вон за кусток искупайся. Иди, молодка, иди.
Полина поймала на себе непонятный взгляд выцветших старухиных глаз, удивилась прибалтийскому оттенку в ее говоре, странной и не такой уж старой показалась ей эта старушка, слезы сами собой пропали, и она с опаской выкупалась, прислушиваясь к движениям за кустом, а когда вышла к мостику, то увидела старуху тоже чисто умытой, с расстеленным на коленях платком, на котором лежали луковица, сухари, сало и два облупленных яйца.
— Тебя как звать-то, молодка? Полина? Пелагея, значит. Садись, помянем Петьку Ивашкина, царство ему небесное. Он ведь мне не чужой был, через шурьякову сватью родня. На паровозе хотел меня устроить, да, знать, не судьба. Ты, молодка, яичком закуси, дорога длинная… Тебе куда? До Бологова хоть? Ну, так и пойдем вместе. До Бологова не до Бологова, а в Наволоцкую волость я тебя доведу. Там рукой подать до Бологова, раньше, бывало, на ярманку туда ездили. Думаешь, откуда дорогу знаю? С мое поживи, узнаешь. Ксения Андреевна меня зови.