Он, ухом к дверной щели, прослушал свою крепость, откинул крючок и через морозные сени проскользнул на двор. И тут все было тихо. Тянуло снизу, из хлева, скотным духом, да чуть слышно похрустывала сеном Марта.
Арсений Егорыч окончательно пришел в угомон и, чтобы уж не пропало даром время, свернул налево, пританцовывая, приткнулся к холодной, отшлифованной за многие годы жердочке. Закохтали куры на насесте, взблеяла шальная овечка. Но Арсений Егорыч управился быстро, привычные куры затихли, и ярка улеглась под бока товарок, только Марта продолжала мерно жевать жвачку.
«До сретенья потерпеть, а дале тут ночевать придется, к отелу катит, — прикинул Арсений Егорыч, — запускать пора, утром же накажу Еньке…»
В сенях проверил щеколду на наружной двери, горько посожалел об убиенном осенью Фоксе, который мог бы медведя осадить, а не то что человека, и, подрагивая от мороза, вернулся на зимнюю половину.
Филька на печи захлебывался храпом, а Еньки-то всю жизнь ночьми не слышно было.
Арсений Егорыч обогнул печь, ориентируясь на тлеющие в жаратке угольки, и тихо вошел к себе.
…Если входить с темноты, в спальне-боковухе было светло от лампадки. Давно поместил, на диво обычаю и людям, Арсений Егорыч у себя в изголовье Петра и Павла и не подумал ни менять им место с появлением Полины, ни хотя бы гасить по божьим дням к ночи лампадку, — довольно с них и занавески…
Полина слала с беззвучным глубоким дыханием, с руками, разбросанными по клеткам одеяла.
«Ишь ты, укачал ведь как, — горделиво помыслил Арсений Егорыч, — сдоба…»
Он уложил валенки на лежанку подошвами к печи, пощупал, греются ли носки в выемке — печурке, поправил Полинино платье на железной спинке высокой городской кровати и забрался под одеяло.
— Ой, Орсенька, милый, — вспрянулась, залепетала со сна Полина, — давай поспим.
— Ладно уж, — буркнул Арсений Егорыч, — заледенел, дай хоть согреюсь.
2
Утром встал он рано, но не раньше Еньки. Пока он надевал посконные порты с рубахой, подпоясывался ремешком, приглаживал бородку и смоляные волосы, он успел разобрать, что печь уже в работе и заслонки при этом открыты на малую тягу, чтоб зря дрова не переводить. Енька, легонько покряхтывая, стучала ушатом: видать, переливала подогретое пойло.
Арсений Егорыч, как обычно, наскоро помолился, вроде как бы кивнул господу богу: «Господи наш на небесах, да святится имя твое…», еще короче поприветствовал Петра и Павла: «…и апостолы твои…» — и, поскольку услышал, что сквозь тихие причитания Еньки пред шестком полилась на пол вода, коротко махнул у лица перстами и побежал на шум.
Против печного устья, в отблесках березового пламени, Енька, стоя на карачках, одной рукой подбирала картофельную густоту, а другой одерживала жижу, стекающую к печи. Юбки у нее были подоткнуты, и старческие ноги с буграми вен дрожали от натуги.
Услыхав Арсения Егорыча, она ойкнула, будто девушка, присела пониже и вскинула на хозяина выцветшие глаза:
— Орсюшка, батюшка, подыми ты этого окаянного, нету сил такие бадьи ворочать.
Еще ни разу в жизни Арсений Егорыч не успел сказать что-нибудь раньше Еньки.
Ему осталось только вернуться на зимнюю половину, к печке. Легко скакнул он на привалок и сорвал ситцевую занавеску. С печки шибануло чесночной вонью и будто бы, показалось, брагой. Филька давился храпом.
— Ты чего чеснок жрешь, спрашиваю? — тоненько крикнул Арсений Егорыч, наугад, сверху вниз, ударяя сына левой рукой и радуясь тому, что рука попала по мягкому, по живому. — Ты чего чеснок жрешь? А? А?
Филька опрометью, едва не сбив Арсения Егорыча, скатился с печи, но Арсений Егорыч успел вцепиться в него.
— Ты это что, а? Ты сядь сюда! А ну сядь!
Филька рвался, мычал, тряс головой и плечами, но Арсений Егорыч держался на нем, как клещ.
— Ты чего чеснок жрешь? А? Ты чего скалишься? Бу-бу-бу! Гляди у меня.
Арсений Егорыч торчком ударил ладонью под Филькин круглый подбородок, в шею. Филька сел так, что хрустнуло дерево лавки, заперхал и замолк.
— А? Ну? Станешь скалиться? То-то: матка пуды неподъемные ворочает, а ты? Спишь? Чеснок жрешь? Подбери, подбери слюни-то! Подбери, говорю, Филюшка. Ты уж прости меня, прости. Иди помоги матери, матери иди помоги, говорю. За дровами иди, говорю, что ли.
Филька засмеялся, поднялся с лавки, отодвинул отца в сторону и направился к Еньке. Слышно стало, как он за углом печи шумно, будто кабан, хлещет воду прямо из кадки.