«Чтой-то, замечаю, чеснок он стал потреблять, — размышлял Арсений Егорыч, — чтой-то ране такого не водилось. Неужели к бражке подобрался, нетопырь?»
Бражку себе заваривать Арсений Егорыч начал с той поры, как появилась у него Полина. Вернее, даже чуток раньше. На бражке этой Полина и попалась. Боялся оплошать Арсений Егорыч, а с банькой да бражкой бросался он в атаку, как с трехгранным штыком — ни на какую сторону не согнешь. По военному времени хлеб полагалось бы беречь, но выше сил было для Арсения Егорыча отказаться от последней блажи, подсказывал он себе, что святые апостолы ждут не за горами.
Но больше двух-трех недель готовая бражка не выдерживала даже в летнем погребе, распадался солод, и после выстаивания на холоду Арсений Егорыч спаивал ее с помоями хряку.
Неужто Филька холоженую пьет? Или отчерпнул давеча той, с печи? То-то проба показалась как бы вполсилы. Неужели сообразил?
Поскольку ключи от всех чуланов, ларей, мельницы и подызбья Арсений Егорыч берег при себе, иных предположений и быть не могло.
Посидев в раздумье на лавке, Арсений Егорыч решил подкараулить Фильку, а буде настанет уличительный миг — дать Фильке такого луподеру, чтоб тот и забыл, чем пахнет повязанная поверх пробки бутыль. Иначе, коли пристрастится Филька к зелью, удержу ему не будет. Что ему стоит мизинцем кому хошь шею свернуть? К Полине, того гляди…
«Ишь ты, — засопел Арсений Егорыч, — а я-то что? Какую кандейку у красноармейца подобрал: и те ручки, и те пробка! Выпарить ее толком, заливай да хоть замок вешай. Где, запамятовал, она у меня есть?»
Арсений Егорыч стал недоволен собой: доселе такого не бывало, чтобы он что-нибудь не помнил у себя в дому, даже прадедов рожок для лучины имел свое место и в чулане и в голове, а не то что походная армейская канистра.
Слушая, как Филька шумно, на ощупь, потопал за дровами, Арсений Егорыч снял с крючка семилинейку, потеснил у шестка Еньку, щепочкой перенес из печи пламя, прикрутил фитилек поэкономнее, надвинул стекло на место и пошел по кладовым.
Канистры не обнаружилось ни на дворе, ни в сенях, ни в одном из четырех чуланов.
В стройных, как в хорошем магазине, рядах разнообразных предметов, некоторым из коих Арсений Егорыч не знал уже применения в обиходе, находилось всё, чтобы он и крепость его бысть могли своеручно. Вещи эти и инструменты, уложенные, увешанные и уставленные по порядку, вызвали в Арсении Егорыче тугую гордость и силу, — и хомут с покатыми, как у хорошего работника, плечами, и набор мерительных пурок для зерна, начиная с двадцатишестилитрового четверика и кончая исаевской пурочкой, которыми некогда Арсений Егорыч артистично и с выгодой для себя переводил крестьянские набитые зерном мешки в пуды, фунты и золотники. В пудах сомневались, фунтам не верили, но золотники покоряли всех: мыслимое ли дело — обмануть на золотнике!
Много лет уже молчала позади двора, двадцатью саженями вверх по Ольхуше, однопоставная мельница Арсения Егорыча, а все винтики, все принадлежности к ней приводили его сердце в благостную дрожь.
«Ишь ты, чего схотели, — думал иногда Арсений Егорыч. — Разве может быть на земле такая власть, которой хозяева, домовитые мужики, лишние?»
И он, как сыра земля, сохранял все, что ему досталось, и все, что он смог к тому присовокупить.
— …На меде божья благодать и на зерне, потому как, гляди сам, золотом они светят, — в смертном забытьи проговорился ему отец, Егор Василич Ергунев. А уж отец-то понимал и в меде и в золоте.
— Эхма, — повздыхал в последнем чулане Арсений Егорыч, — может, война эта народ остепенит, образумит? Куды закатились! Еще пожил ба, Полина в самом соку, а мельню я весной пущу.
Он вышел из чулана, навесил замок, с удовольствием послушал, как упруго, мягко, сладостно провернулся в замке ключ, еще раз отомкнул-замкнул его для души, поднял с полу лампу и только тут понял, что на воле мороз, да и в сенях с чуланом куда как прохватывает. Почувствовав это, он вспомнил и странную ночную грозу, и ему стало не по себе. Гроза ли то была, ой ли, не гроза, а что ни то — война?
В избе он задул лампу и спросил Еньку:
— Скоро стол сверстаешь?
— Счас, батюшко, счас. Все здесь. Что подать-то?
— Овсяного киселя. Да кипятку свеклой завари.
— Заварено, батюшко.
— Какой я тебе, к лешему, батюшко? — воззрился Арсений Егорыч.
Енька потупилась, потом подняла на него глаза в добрых морщинках:
— Не муж ведь… Как прикажешь, ты здесь хозяин.