Что делать, они с командиром влюбились друг в друга, и сближение их происходило так же стремительно, как сближение двух самолетов, демонстрирующих над аэродромом встречный бой. В тот же вечер Полиной был забыт лагерный массовик, комсорг третьего цеха Юра, в его стираной тенниске и узбекской тюбетейке, на другой вечер Полина поцеловала командира при тайной встрече после отбоя, а через две недели, когда у командира кончился отпуск, их провожали всем лагерем, и ребята вручили им по снопу васильков, собранных с утра на прополке.
Ах, как все было!
Торжества не испортил даже массовик Юра, который отозвал ее перед прощанием в сторонку и высказался, тиская в руках арабский мячик:
— Поля, ты пойми меня правильно. Я, понимаешь, желаю тебе счастья. Я, понимаешь, рад за тебя. Но ты еще поработай над своим характером. Он у тебя, понимаешь, добрый. Только, Поля, он у тебя такой, понимаешь, удобный, что ли… Ты пойми меня правильно. Мне, понимаешь, тоже надо над собой работать. Я завидую твоему Васе, как бес, даже стыдно, понимаешь?
Полине надоели его бесконечные «понимаешь», и она тут же забыла все, что наговорил массовик, тем более что завидовал не только он, но и все лагерные девчонки, которые плакали вместе с ее теткой и Васиной матерью.
Ехали они в полк через Москву, Харьков и другие большие города, и Полина по-матерински утешала в дороге мятущегося Васю: он переживал, что не посоветовался касательно женитьбы с командованием, и честно признался в своих сомнениях Полине.
Все обошлось. Встретили их хорошо, дали комнатку в мазаной хате на краю пыльной степи, и зажила Полина приаэродромной жизнью, только жалела, что Вася оказался всего лишь авиатехником, копался, неба не видя, в моторах, хотя квартирная хозяйка нахвалиться Васиным рукомеслом не могла.
Полина с ребенком не спешила, разрывалась между полковой самодеятельностью и поселковой библиотекой, дня не проходило у нее без комплиментов, но жизнь в полку тускнела и сгущалась, и даже форму летную мальчикам вскоре заменили, выдали вместо белых рубашек гимнастерки, словно праздники уже кончались и предстояла впереди трудная и грязная работа.
Полина начала томиться, вспоминать пионерский лагерь в деревянном коттедже, хлопчатобумажный быт своего городка и даже свою библиотеку на фабрике, грохочущей ткацкими станками, которую она раньше едва переносила с осени до лета, но тут судьба, повернувшись по спирали дальше, обратилась к ней радостной стороной: в Прибалтийских республиках восторжествовала Советская власть, и полк перевели под самую Либаву, на берег янтарного моря.
Полину умилили аккуратные симпатичные латвийские городки, очаровал Либавский порт, куда они несколько раз ездили с Васей посмотреть на трепещущие морские флаги, и совершенно покорило само море, легкое, раздольное, синее, со щекочущей прохладной водой и удивительным привкусом соли. Тело будто бы заново расцветало после каждого купания, и, чтобы как-нибудь пережить зимнюю разлуку с морем, Полина всю эту последнюю предвоенную зиму шила себе купальные костюмы.
Тогда же у Васи появился кумир, летчик Женя Седов, молчаливый гигант, холостяк, обладатель собственного мотоцикла с коляской. Вася рассказывал, что Седов служил раньше испытателем на летном заводе, но — Вася сталкивал над столом кулаки — ушел в армейскую авиацию.
Седов стал бывать у них в комнатке, увешанной Васиными Почетными грамотами за стрельбу, пил чай, играл С Васей в шахматы, изредка позволял себе высказаться, когда Вася чересчур увлекался, расписывая боевые достоинства полуторабиплана «Чайка» или моноплана И-16:
— Дружище Вася, побереги пыл, потерпи. Иначе, боюсь, новая техника останется невоспетой, поскольку поэт ее выдохся гораздо раньше.
На мотоцикле Седова они стали ездить к морю, едва оно освободилось от прибрежного льда. Вася отпускал с Седовым и ее одну. Во время очередной поездки случилось неизбежное, и Седов попросил у нее руки. Полину огорчила эта противная мужская привычка сразу во все вносить ясность, и она ничего не ответила Седову. Тогда этот ненормальный сам исповедался Васе, Вася снял со стен все грамоты и ушел жить в казарму. С этого началась для Полины война.
Она сутки проплакала на кухне, слушая приближающийся фронт, а когда вечером двадцать четвертого июня уже начали подрагивать от разрывов стены, заглянул домой Вася, грязный, в порванной гимнастерке, без головного убора. Непривычно было, что слова у него падали по отдельности и тяжело, как булыжники: