– Ты что, ваше благородие, очнулся никак? – спросил он неожиданно мягким, трезвым, не вязавшимся с его внешностью голосом. – Живой что-ли? На-ка, выпей вот, – и приложил ко рту Кутайсова горлышко невесть откуда взявшейся фляжки.
Конечно, в ней был не изысканный французский коньяк, а тяжелое, вонючее, обжигающее все внутренности русское деревенское пойло. Но именно от него Александр Иванович вдруг как будто вскочил: истерзанное тело вновь налилось силой, лихорадка забылась, сознание прояснилось.
–Где я сейчас? – хриплым голосом проговорил граф, повернувшись к мужчине.
–Там же где и был, ваше благородие! Только хозяйка велела тебя сюда, в сарай снести – в комнату, твою комнату, вишь, полковник хранцузский въехал, место ему освободить. Он Юлии Алексеевне даже денег дал, сказал, что дом грабить не будет, ежели кормить и убирать обещали за ним и ординарцами его.
Кутайсов сверкнул глазом, его моментально, как в детстве, наполнил приступ праведного, но нелепого гнева от несправедливости и обиды, а мужик, будто это почувствовав, даже попятился от него.
– Что сие значит? То есть, супостата в дом пустили, а своего выгнали!… И что…!
Он вновь запнулся, хрипло поперхнулся, нагнув голову, горлом пошла кровь, крестьянин приложил ему ко рту какую-то грязную тряпицу и вновь протянул флягу.
– Что же, ваше благородие, хозяева сейчас другие сюда пришли, велели подвинуться. А эта – он махнул рукой – какие-то бумажки от хранцуза получила и сразу девкам своим велела вышвырнуть тебя. Она здесь за свою собственность больше всего боится, чтобы ее оставили, будет им прислуживаться. Ты как думал, ваше благородие, власть нынче другая. Сказали, будто в баталии наших совсем разбили: армейские через Москву не шли, а бежали просто. Хранцуз как пришёл,так все дома занял, церкви грабят, склады все стоят открыты. Вот так то, ваше благородие, жизнь такая теперича. А сам Бонапартий, сказывают, в Кремле уже квартирует, забери его дьявол! Жителей в городе мало, все с армией ушли почти, остались только вроде хозяйки местной, под супостатом прогибаться!
– А т-ты чего же остался?– слабым голосом, еле-еле выговаривая слова, прохрипел раненый.
– Я…,– запнувшись, ответил мужик.– Я… человек конченый, дом сей когда-то мой был, и состояние было, да в долги я залез и хозяйке нынешней он достался. Я как сторож здесь, живу в сарае, идти мне некуда, чем могу, побираюсь, Юлия Алексеевна меня не кормит, но выгонять совсем боится пока.
Легкая слеза скатилась из его правого глаза прямо в уголок сморщенного рта, и он запил её глотком из своей бутыли с пойлом.
–Идти мне некуда,– продолжил он.– Я болен, когда побежали все, решил остаться, мне все одно помирать, так…, пусть хоть здесь, на своей землице!
Снаружи раздался мерный топот сапог, отворилась дощатая скрипучая дверь, и вошло несколько французских солдат, потом уже немолодой офицер в артиллерийском мундире, почему-то пыльном, грязном, один рукав был порван почти до локтя. Старушка-хозяйка семенила за ними, вытягивая приземистую шею и явно стараясь казаться выше, чем она есть. Кутайсов заметил, что его сосед вперил в неё взгляд, полный ненависти и ещё какого-то горького сожаления, даже досады. Офицер-артиллерист прошёлся туда-сюда по помещению сарая, осмотрел углы, постучал пару раз по стенам и обратился к своим подчиненным: граф чувствовал себя уже настолько плохо, что даже не мог разбирать французскую речь, он понял только обрывки фраз:
–…Пушки, …сложить, …порох.
Затем француз подманил к себе хозяйку и, показав на двоих сидевших в углу на соломе человек, коротко и повелительно спросил по-русски: