Вечерняя мгла поднималась от заросших лиственным лесом склонов и обесцвечивала небо, придавая ему вид грязной шелковой юбки. Он видел и слышал все с суровой четкостью; а вот то, что произошло наверху, под стеной, казалось смутным. Койоты, вытянувшись цепочкой вдоль утиного болота, перекликались жуткими завываниями. Перебирая влажной ладонью голые жерди – подпорки для фасоли, он прошел через увядший огород. Мошкара, словно облачка бледной пыли, клубилась вслед за ним.
Возле угла дома он остановился и помочился на почерневшие стебли кентерберийских колокольчиков Джуэл. Семенные коробочки затрещали, как погремушки, и легкий пар дрожащей тенью поднялся у его ног. Одежда не грела. Серые рабочие штаны были испачканы землей на коленях, утыканы застрявшими в ткани семенами травы и шипами ежевики, куртка обсыпана шелухой древесной коры. Расцарапанная ее ногтями шея саднила. Мерцающий образ ее ногтей сверлил ему мозг, он старался прогнать его. Свиристели шуршали в жесткой листве, словно кто-то разворачивал там папиросную бумагу. Из кухни до него доносился голос Минка, похожий на звук шлепающихся пластов распахиваемой земли, ему отвечал приглушенный ровный голос Джуэл, его матери. Казалось, все было как прежде. Билли лежала там, под стеной, но было ощущение, что ничего не изменилось, если не считать его сверхобострившегося зрения и спазма, который он ощущал где-то за грудиной. С провисшего шпагата, натянутого между двумя столбами крыльца, свисали бобовые плети, и он видел каждую прожилку, рассекающую листья, и прячущиеся в тени лиственных складок выпуклости стручков. Трещина на расколовшейся тыкве с измазанной землею «попкой» походила на раззявленный рот. Открывая сетчатую дверь, он раздавил ногой листок.
В углу у входной двери стояла проволочная корзинка для яиц. Из-под корзинки, наполовину заполненной бледными яйцами, сочилась и затекала под рабочие ботинки Минка вода. С гвоздей свисала вонючая рабочая одежда, куртка Даба и его собственная джинсовая куртка с оторванным карманом, напоминавшим разверстую рану. Он вытер ноги о кусок мешковины и вошел.
– Почти вовремя. Вы с Дабом, Лоял, никогда не поспеваете к столу вовремя, всегда вас ждать приходится. Твержу тебе это с тех пор, когда тебе было четыре года. – Джуэл пододвинула ему миску с луком. Ее ореховые глаза терялись за бликующими стеклами очков. Валик мышц, подпиравший ее нижнюю губу, был твердым, как дерево.
На кухонном столе по кругу были расставлены белые тарелки, таким же кругом рот Минка обрамлял жир. Лицо его заросло щетиной, красивой формы губы чуть провалились из-за недостающих зубов. На клеенке цвета яичного желтка лежали тусклые столовые приборы. Зажав в ладони разделочный нож, Минк приготовился резать окорок. Окорок пах кровью. По полу тянуло холодом, где-то в стене сновал хорек. На холме в нескольких милях вдали чердачное окно поймало последний луч света, заполыхало на несколько минут и померкло.
– Передавай тарелки. – Голос у Минка стал глухим после случившейся за несколько лет до того аварии на тракторе, судя по всему, что-то защемилось тогда у него в глотке. Изрезанная вдоль и поперек белыми линиями шея Минка напряглась, он приступил к нарезанию окорока. Надпись на верхней части его фартука гласила: КРЕПКИЙ ОРЕШЕК. Красные ломти шлепались с ножа на тарелки, от жара трещинки на глазури разбегались, как вставшие дыбом волосы. Стальное лезвие ножа было узким от многочисленных заточек. Добравшись до кости, Минк стал действовать осторожно: истончившееся лезвие легко могло сломаться. Взглядом бледно-голубых, как разбавленное молоко, глаз он окинул стол.
– Где Даб? Шалопай чертов.
– Не знаю, – ответила Джуэл. Выпрямившись на стуле, она жесткими, огрубевшими руками, похожими на пучки морковок, вытрясала перец из стеклянной перечницы в форме собачки. – Но вот что я тебе скажу. Кто опаздывает к ужину, рискует остаться без него. Я готовлю еду для того, чтобы ее съедали горячей. А никто даже и не думает утруждаться, чтобы сесть за стол, пока она не остыла. Это всех касается: не пришел вовремя – об ужине забудь. Будь ты хоть самим святым Петром. Мне начхать, если Даб снова сбежал. Он думает, что может приходить и уходить, когда ему заблагорассудится. Ему плевать на труды, затраченные другими. А мне плевать, даже если Уинстон Черчилль со своей поганой толстой сигарой захочет с нами поужинать, мы никого ждать не будем. Если что-нибудь останется, значит, ему перепадет, но я не думаю, что что-нибудь останется.
– И я не думаю, – прищурившись, сказала Мернель. Ее косички, сложенные вдвое петельками, были закреплены резинками для волос, перед сном снимать их было больно, у девочки были слишком крупные для ее лица зубы и фамильные руки с кривыми пальцами и плоскими ногтями, и еще она неуклюже сутулилась, как Минк.