Выбрать главу

— Да что ты! Ребятишкам что-нибудь купи. Сгодятся еще.

Через полчаса пришел мой дядька Ефим Михайлович. У порога снял шапку, обмел веником снег с валенок. Я встал, пошел навстречу. Он торопливо поправил капроновый галстук, кинулся ко мне, обхватил за плечи.

— Вот ты какой стал, — пробормотал Ефим Михайлович, тыкаясь в шею шершавым, как наждак, подбородком. За годы, что я не видел его, он мало изменился, располнел только и как будто убавился ростом.

— Надолго отпустили? — спросил он, отстраняясь от меня.

Я не успел ответить. Прямо от порога, увидев меня, закричала, запричитала жена Ефима Михайловича Фрося. Когда она вошла, я не заметил.

— Замолчи, дура-баба, — прикрикнул на нее Ефим Михайлович.

Она, сморкаясь в платок, прошла в комнату, присела на стул рядом с тетей Надей.

— Вот такие, брат, дела, — сказал Ефим Михайлович. — Ушла твоя мамка от нас. Плохо, конечно, что не успел, но что поделаешь. У нас тут без тебя мысли нараскоряку. Телеграмму я прямо начальнику аэропорта дал.

— Уж как я ее любила, как любила, — завыла Фрося. — Говорила, береги себя, у тебя же дети. Куда им теперь, горемычным, деваться!

— Перестань, Фрося, — оборвала ее тетя Надя. — Парень с дорога, лица на нем нет, а ты крик подняла.

Фрося прикусила язык, побаивалась она тетю Надю.

— Долго пробудешь? — спросил Ефим Михайлович.

— Отпуск мне дали на десять дней. Пока летел — осталось шесть.

— Да что мы так разговариваем-то? Давайте за стол, — сказала тетя Надя.

— И то верно, — подхватил Ефим Михайлович.

Тетя Надя поставила на стол еще два стакана. Ефим Михайлович разлил водку. Себе и мне по стакану — женщинам по половинке.

— Хорошая у тебя была мамка, добрая, — как и положено в таких случаях, начал он, но где-то на полпути голос у дядьки обмяк, худой кадык завис посреди горла. — Помянем, Степа, — уже тише закончил он.

Выпили разом, закусили, потом выпили еще по одной. Ефим Михайлович откашлялся, стал рассказывать, как провожали родню.

— С ребятишками решать надо, — остановила его Фрося.

— Да, да, — заторопился Ефим Михайлович. — Тут Кутины приходили, говорят, может, отдадите Наташку. Детей-то им, сам знаешь, бог не дал. А дом без ребенка сирота. Хотели из детдома взять, да там чужие, а Наташка у них на глазах выросла.

Фрося помалкивала, но взглядом, точно кошка мышь, сторожила меня. Тетя Надя, которая после рюмки, похоже, обмякла, подняла голову. На груди натянулось платье.

— Вот что я вам скажу, люди добрые, что у них, собственной родни нет? — Она пристукнула кулаком по столу, со стола упал нож.

— Кто-то еще придет, — почему-то испуганно сказала Фрося.

— Должно быть, мужик, — деловито заявил Ефим Михайлович. Он поднял нож, вытер лезвие о рукав, положил обратно на стол.

— Неужто мы оставим им? Наш корень — наша кровь, — повела бровью тетя Надя. — Люди-то потом что про нас скажут?

— Я и говорю, решать надо, — поддержал Ефим Михайлович. — Кабы у нас с Фросей квартира побольше была, я и разговор вести не стал, забрал бы ребятишек к себе.

— Правда, Ефим, правда, — поддакнула Фрося.

— С Анной мы душа в душу жили, — поглядывая на тетю Надю, продолжил Ефим Михайлович. — Я ей то угля привезу, то дров, в прошлом году пять рулонов толя достал.

Вот так и раньше. Привезет нам известь, мама побелит себе и ему. Потом оправдывалась передо мной: «Ефим, он ничего, он хороший. Фрося, та из него веревки вьет. Ей ведь какого мужика надо? Чтоб не ел, не пил и на голове ходил. У самой руки от задницы выросли». Жили они на железнодорожной станции в переполненном бараке. Нескладная, неладная была у них семья, Фрося часто болела. Ефим Михайлович летал с одного предприятия на другое, искал длинные рубли. Хозяйства у них не было, если не считать маленького огородика, в котором ничего не росло. У соседей заводились и морковь, и огурцы, и капуста. У Ефима Михайловича ничего. «Место, место гнилое, — частенько жаловался он матери, — вот если мне ваш огород, озолотился бы».

— Я сейчас кладовщиком работаю, — доносился до меня голос Ефима Михайловича, — работа ответственная, подотчетная. Люди-то сейчас какие? Быстро под монастырь подведут, и окажешься за Ушаковкой.

Почувствовав, как во мне растет неприязнь к Ефиму Михайловичу, я поднялся из-за стола и вышел на улицу. Морозный, пахнущий сыростью воздух выбил на глазах слезу. Огороженный крышами домов кусок звездного неба напоминал приборную доску самолета. Из трубы соседнего дома, протаптывая размытую дорожку, куда-то ввысь тянулся сморенный дымок. Из-за сеней бесшумно вынырнула собака, завертелась около ног, затем бросилась на грудь, пытаясь лизнуть меня в лицо.