Кончилось выступление, и отправились раненые провожать меня. Остановились у лестницы. И тут, став снова на руки, я для всех неожиданно побежал вниз со ступеньки на ступеньку. Раненые за мной — кто с костылями, кто прыгая на одной ноге. Добежал я до того помещения, где переодевался. Дверь распахнул ударом ноги. И прямо со стойки на стул. Мне аплодируют, и я в ответ. После, уже в воротах, начальник госпиталя сказал: «Своими выступлениями, товарищ Егоров, вы способствуете лечебному процессу!» Так и сказал. И тут-то понял я окончательно, в каком виде должен выходить к зрителям. Именно таким и должен выходить: бодрым, уверенным, счастливым полнотой своих сил. И чтобы всех вокруг заражать своим настроением! Я об этом для того так подробно рассказываю, чтобы вам понятно стало — откуда родился мой нынешний номер.
Вот о чем рассказал мне Михаил Егоров. И мне захотелось еще раз увидеть работу замечательного эквилибриста.
Перед выходом Егорова униформисты устанавливают на манеже ажурно-легкую аппаратуру: она напоминает корабельную палубу. Вверх уходит мачта с сигнальными флажками, вниз — ступени трапа.
Егоров выходит в костюме моряка. Неуловимо быстрым движением перейдя на руки, взбегает по ступеням трапа, а затем демонстрирует свои удивительные стойки — сначала на подставке-якоре, потом на пирамиде, составленной из кубиков, — балансируя на одной руке, артист и составляет пирамиду, и затем раскидывает. Короткая передышка, и голос коверного: «У меня для вас посылка, Михаил Михайлович!» Открыв протянутую ему коробку, артист достает пару сапожков. «Зачем они мне?» — «А вы попробуйте на руки надеть!»
Теперь, когда сапожки натянуты на руки, в оркестре возникает мелодия «Яблочка». Будто еще неуверенно, нехотя отзываются сапожки на первые такты. Но музыка звучит все громче, зажигательнее, и сапожки, осмелев, пускаются в пляс. Лихое, огневое, по-матросски чеканное «Яблочко» отплясывает Егоров, и зал, не в силах удержаться, скандирует с ним заодно дружными хлопками. Под эти хлопки лихой матрос пляшет неповторимое «Яблочко». Затем, окончив танец и поднявшись на ноги, оглядывает зал с улыбкой: дескать, все у меня, спасибо за внимание!
Какое там! Зрители не желают отпускать полюбившегося артиста. И тогда — нечего делать, перечить зрителю нельзя — Егоров снова переходит на руки. Тут-то и начинаются его прыжки — те самые двести безостановочных прыжков, ради которых, чтобы чувствовать себя вечером в полной форме, утром на репетиции «выдаются» все двести пятьдесят.
Прыжок за прыжком при полнейшем, при изумленном молчании зала. Лишь губы шепчут безмолвно: «Тридцать четыре, пятьдесят пять, девяносто два, сто тридцать, сто девяносто». Представляете, что делается со зрителями при двухсотом, последнем прыжке!
Таков номер Михаила Егорова, и такова его жизнь — равно и артистическая и рабочая: кажется, не было в ней ни одного праздного дня.
Выступает Михаил Михайлович и сегодня — теперь уже вместе с подросшим сыном. Они выступают на равных, и номер по-прежнему радует мастерством, самым сложным эквилибром.
«2 Мишо 2» когда-то было вынужденным названием. «2 Егоровы 2» — превосходно звучит.
ОСЕННЯЯ ЭЛЕГИЯ
И еще раз я побывал в шапито.
В том самом шапито вблизи Московского проспекта, где летом прощался с паном Бастой — конным дрессировщиком из Варшавы — и где мы вместе прислушивались к тому, как шумит вокруг город. В том шапито, где при мне, по-обычному торопливо и чуть суматошно, шли приготовления к новой программе. Пока я находился в отъезде, она успела еще раз перемениться, и сборы продолжали быть битковыми, потому что в этой последней программе выступала бесстрашная укротительница Ирина Бугримова.
Вернувшись в город, я не застал шапито: упаковав свой брезентовый скарб, цирк перебрался ближе к югу. И все же, сам не знаю почему, мне захотелось побывать напоследок на покинутом месте.
Картина, которую я увидел, была безрадостной. Пустырь, вдоль и поперек исполосованный колесами грузовиков, вывозивших цирковое имущество. В щепья поломанный штакетник. Ямы и колдобины. И еще. Так же, как и в Кривом Роге, я увидел круглую вытоптанную площадку — жалкий оттиск недавно блиставшего манежа. Стоило ли приходить? Тоска и тоска. Но в том-то и дело: оказалось, что стоило.
Итак, был прохладный осенний день. Он выдался без дождя, но не сулил ничего хорошего. Небесная голубизна висела в такой истонченности, что, казалось, может в любой момент прорваться, и тогда на землю обрушатся тучи, набухшие дождями. Ветер пока еще не решался взять крутой разгон, но то и дело напоминал о себе шуршанием опавших листьев.
С той стороны пустыря, где прежде располагались закулисные помещения, я нашел покосившуюся облупленную скамью, возможно, ту самую, что в часы представлений служила артистам, — присев на нее, они дожидались выхода на манеж. Теперь присел и я. Откинулся на спинку и закрыл глаза. И тотчас в моей памяти воскресли цирковые звуки. И мне показалось даже, что совсем близко, в нескольких шагах от меня, прошла Ирина Бугримова в своем алом летучем плаще.
Я недолго оставался один. Вскоре возле меня на скамью опустилась моложавая женщина. В руках у нее была хозяйственная сумка.
— Давай передохнем, Сережа! — сказала женщина мальчугану лет пяти-шести.
Он тотчас умчался на бывший манеж.
— Мама, гляди, чего покажу! — и зверски зарычал, став на четвереньки.
— Беда, какой выдумщик! — пожаловалась мать.— Это ведь он по-львиному рычит. В прошлом месяце в цирк с ним сюда ходила, — с той поры никакой другой игры не признает, как львов изображать. — И так как мальчуган, по-прежнему стоя на четвереньках, продолжал самозабвенный рев, махнула рукой: — Да хватит тебе, Сережа! И так всех кругом перепугал. Хватит!
Мальчуган поднялся. Курносая его мордашка была теперь горделиво-торжественной. Оглядевшись вокруг, словно видя ряды амфитеатра, Сережа отвел обе руки в стороны и поклонился воображаемому залу.
— Выдумщик!— ласково повторила мать. — Знаете, кого он сейчас изображает? Не иначе как укротительницу Бугримову! А теперь иди сюда, Сережа. Дай шарфик поправлю. Как бы не простыл.
Сережа был послушным мальчиком. Он направился было к матери, но тут на асфальтовой дорожке, кольцом окружавшей бывший манеж, вдруг вихрем взметнулись листья. Появилась девочка. Девочка на велосипеде. Она была немногим старше Сережи, но мчалась с такой стремительностью, с такой куражностью, будто была заправским гонщиком. То низко пригибаясь к рулю, то отнимая руки от него и откидываясь назад всем корпусом, она продолжала мчаться, и у меня зарябило в глазах. Две косички, выбившись из-под берета с помпоном, колотили ее по плечам.
— Отчаянная! — сказала женщина.— Диву даешься, какие нынче дети растут. С таких лет — и уже отчаянная!
А Сережа.
Он замер возле асфальтовой дорожки, и такая сопричастность была в его глазах, будто был он инспектором манежа — тем самым, что, объявив и выпустив на манеж артиста, затем со зрителями наравне любуется его искусством.
Девочка наконец затормозила.
— Как звать тебя? — спросил я.
— Люба!
— Ты здорово катаешься, Люба. Кто тебя научил?
— Меня? — переспросила она и улыбнулась снисходительно.— А никто. Сама научилась. Еще и не так могу!
— Значит, время придет, и будешь участвовать в спортивных гонках?
— Нет, — очень серьезно ответила девочка. — Я цирковой артисткой буду. — И, приподняв велосипед, сильно крутанула ладонью переднее колесо. — Вырасту и буду! Хотите, еще покажу, чего умею?