Тут мелькнула новая пометка: я ждал встретить нового уездного честолюбца или скрягу — и с удивлением увидел, что ошибся. Ларошфуко говорил о том, что, предпочитая наших друзей нам самим, мы только следуем своему вкусу и желанию — но сие предпочтение делает дружбу подлинною и совершенною (мысль, над которою я много тревожился, когда еще имел вкус испытывать свои побуждения). Полковник спрашивал, в сем самолюбии дружества должно ли ему видеть свой портрет. Тут, увлекаемый новым любопытством, я взялся смотреть все сызнова: но нигде более не обнаружил пометок, касающихся до личности их автора. Немного задумался я над странным занятием моего хозяина, а потом зевнул и пошел спать.
Поутру я проснулся поздно, разнежась на сельских перинах. Солнце было высоко, и птицы, заливаемые янтарным светом, пели свои беспечные гимны. Меня звали к завтраку. После него я простился с радушным хозяином, извиняясь неотложностию своих дел; полковник меня не удерживал. Назавтра надеялся я быть у дяди. С сожалением я покидал дом столь гостеприимный. Нам собрали еды в дорогу; кучер, придерживая что-то под полою, угнездился на починенном экипаже, пригласительно щелкнул бичом, и мы покатились между липами, стройная чреда которых напомнила мне, что среди забот сегодняшнего утра я все же успел с бокалом бордо уйти в садовые аллеи и, вытерпев ожидаемые неудобства, совершить почтительное возлиянье пред безликим столпом, глядящим в дремучую зыбь ежевичной поросли.
ПОД БУКОВЫМ КРОВОМ
О Meliboee, deus nobis haec otia fecit.
Г-н W. огляделся. Ветви еще качались, потревоженные его быстрой ходьбой. Из-за тисового боскета доносились внушительные рассуждения Лейбница и звонкий тон принцессы Софии. Квадратные тени крон недвижно лежали на солнечной траве, стягиваемые металлической вязью кузнечика. Выражение досады показалось на лице г-на W., когда он притянул к себе еще одну ветку и тотчас отбросил ее; мысль, что Лейбниц может быть прав и что среди мириад листьев в герренгаузенском саду не найдется двух похожих, была ему неприятна, когда он вспоминал о горячности, с какой оспоривал это утверждение. Ему казалось, что вне зависимости от требований тщеславия, вообще закономерных, и от нежелания быть смешным, держась ошибочных мнений, он должен был получить преимущество в этом споре, несмотря на то что принять противную сторону значило похвалить разнообразие природы — поступок тем более уместный, что в настоящий момент они пользовались всеми плодами ее равнодушного гостеприимства. Если бы дело шло о какой-либо истине, так ослепительно ясной, что прекословить ей было бы проявлением своеобразного бесстыдства, г-н W. не мыслил бы ей противоречить: но так как ни о чем подобном речь не шла, он вправе был отождествлять с философствованием ту неизбежную долю самолюбия, которая заставляет упорствовать в притязаниях на правдоподобие, пусть и никем не разделяемых. Он пошел по аллее, иногда останавливаясь и приникая к ветвям. Было тихо. Розовые ленты завеяли впереди по темной зелени, и он вышел на круглую арену, где сходилось несколько дорожек и где еще не разобранный павильон, в котором несколько дней назад по желанию курфюрста были предприняты театральные забавы, тихо шелестел останками пышных ухищрений. Издалека г-н W. увидел стоявшего на сцене человека, в задумчивости опиравшегося на театральную балюстраду; лица его видно не было, но он был одет в такой же точно камзол, как на г-не W. Тот думал уже, какой остротой при обмене любезностями сгладить неизбежное смущение от той разновидности соревнования, коей женщины поражены со времен дочери патриарха, вышедшей, как сообщает дееписатель иудейского народа, видеть жен области той, и которую мужчины успели перенять у женщин даже до того, что могут притязать на первенство, — однако, подходя к павильону с небольшой улыбкой на лице, рожденной этим наблюдением, он увидел, что незнакомец спрыгнул и исчез по ту сторону театрального павильона.