- Эх, братцы!.. Вот бы к нам его, стога-то метать!..
Так, под громовый хохот, рукоплескания и крики, Иона отхватил офицерской шашкой полы своего подрясника, так он поцеловался с красавицей, так он ехал на зрителей во главе партизанского отряда с красным знаменем в руках, молодецки поглядывая на девушку, а она ехала рядом и смотрела на него с нежной насмешливостью.
И погас экран. Снова полным разгаром своим выступили звезды, снова свежо зашумел поток. Но что-то переменилось в ночи. Стала она будто откровенней и доступней. В неподвижной тьме ясно угадывались пространства, высоко взлетевшие под небо, но не страшные, а братски близкие телу. Все прежде разъятое, раздельное - черная, горящая высь, травянистая земля, нагретая за день, и горстка людей, закинутых работой на гору, высоко над долиной, и шумно несущаяся вода, и безмолвная сухая хвоя - все это сошлось воедино, как бы проникло друг в друга, породнилось. И прохладный ветер, волной пробегавший по поляне, казался теперь приязненным, свойским, - он был дыханьем все той же простой и единой жизни.
Мне было давно знакомо и дорого это переживание. Его и сейчас породила властная работа искусства, - а оно присутствовало в этой незамысловатой, но верной и доброй картине.
И хотелось мне знать, что же чувствуют другие зрители, что творится в глубине их душ. Расспросить?.. Пожалуй, никто не скажет. Бригадники расходились в темноте, возбужденные и веселые, похваливая картину, а больше всего одобряя богатыря Иону.
- Вот бы к нам-то эдакого! - все повторяли они.
- Да уж этот бы наработал!..
Скоро все стихло на поляне, люди разбрелись спать по стогам, улеглись вокруг угасавшего костра. Спутники мои тоже разошлись кто куда. В ровном, бестелесном сумраке поляны, среди нелепых, размытых теней стогов и деревьев только венец раскаленных углей вокруг черного котла виделся издали единственным цветовым пятном; этот цвет был горяч и груб в сравнении с тонким, игольчатым мерцанием звезд, но и он не дерзил, не нарушал глубокого спокойствия ночи, - он даже был, пожалуй, главным средоточием ее древней сдержанной силы.
V
Захватив свой кошемный потник, я отправился на тот край поляны, к самому дальнему стогу. В тон стороне земля уж заметно убегала из-под ног, страшновато круглилась книзу. Там я с вечера приметил широкий просвет в стене леса, открывавший даль Уймонской долины. Мне и хотелось улечься здесь, чувствуя высоту, и чтобы утром встать и сразу увидеть Алтай.
Сейчас ничего нельзя было разглядеть, кроме смутного лесного моря под ногами, да горящее звездное небо впереди в огромной размахе выгибалось к горизонту, падая в черную тучу земли.
Было новолунье, и молодой месяц, наверное, прятался где-нибудь за нашей горой.
Я обошел стог, подсунул с краю свою кошму и улегся, коекак вкопавшись в тугой, колючий бок стога; как сумел, завалил себя сверху. Едкие, мирные запахи сепа и конского пота, пропитавшего кошму, мгновенно заволокли быструю чреду дневных лиц, имен, солнечных искр; все слилось, исчезло.
Проснулся я, верно, от холода, очень неуютно зябла спина - видно, сползло с меня сено. Хотел было устроиться получше; повернулся захватить рукой сползавший ворох и - тут же замер. Совсем близко, рядом, за округлым боком стога, говорил мужской, молодой и хрипловатый голос. И столько было в нем встревоженной страстной силы, даже когда понижался он до глухого шепота, - столько страстности, неловкой, но побеждающей всякое стеснение... Я замер, не шевелясь, и сон слетел с меня, не мог я не слушать. Ведь это же Тимка Вершнев... Ну, конечно, он!
- Не понимаешь ты!.. Эх, не понимаешь! - громко, прерывисто шептал он. - А ты пойми, на вот, хоть влезь в меня, я тебе всю душу вывернул!.. Пойми же ты, однако, не город этот мне нужен, не одежа, не деньги легкие... Ну, что она, ОйротТура, с виду деревня та же, только что дома повыше... В Новосибирском был, в Омском, знаю. И опять не про то я... Не в улицах сласть, что людей там много, трамваи... Это мальчонке лестно, поглядел - и надоело на третий день, ходишь, как по Уймону. А мне ведь из себя вырваться надо... Из себя, понимаешь?..
Он передохнул тяжело и зашептал еще горячей, быстрее:
- Тут я чисто в шкуре какой хожу, и скрозь меня она до нутра проросла, как зверь все равно. Грузно мне, тошно, глаза застилает, к земле гнет. И все уймонское меня облепило, и самто я дурак дураком. Не вижу ничего, не знаю, тыкаюсь все равно, что щенок слепой...
- Нет, постой, погоди, однако, - заторопился он. - Знаю, ты и раньше все напевала, дескать, и тут можно... Это знаю я, что и тут все к лучшему идет, и самому можно... Да ведь тугото как!.. Еле-еле... Пластом переползаем. За годом год... А я быстрей могу жить! Я очень даже скоро все взять могу. Я все понимаю, все мне открыто...
- Не хвалюся я, нет! - воскликнул он и тут же, испугавшись, что громко, понизил голос. - Я тебе говорю, а смотрюсь в себя, как в воду, и все до донышка вижу. Слепой я, дурак нетесаный, а ведь вглубь-то я все понимаю, всю землю чувствую, всех людей. Вот - как усмехнулся человек или там поежился, или говорит что, а сам про другое думает, - завсегда мне все открыто - к чему это он и чего ему надо. И не только свои мужики али ребята... Вот намедни который инструктор приезжал, из Усть-Коксы, - начал он тут речь говорить...
- Да это все зря я! - вдруг прервал он себя с досадой. - Не об этом я хочу... Я про то, однако, что мне учиться Только побыстрей бы, спешно, да-погуще бы как... Про все, чему только ни учат. Я с места бы взял, разом... И. уж не отце-, пился бы до конца, пока все не превзойду! Как клещ бы впился...
Он вздохнул, видно улыбнувшись.
- Ах ты, мать честна! Дотянуться бы только поскорей!
Сила есть войне, не занимать, знаю... Есть сила!.. И самостоятельность... Уж я не закружуся, запить там, загулять или еще какие пустяки... Все дальше пойду, весь мир каковой брат мне будет... Как старики наши поют, - вся тайная... Вся тайная отверзится... Я ведь как сделать-то хочу... Да ты слушаешь; Линка, аль спишь?..
- Нет, слушаю я, - невесело ответил низкий женский голос, и с изумлением узнал я В нем голос Аполлинарии.
- А все не веришь, не веришь? - зашептал Тимка. - Опять скажешь: накатило... Нет, Линушка, теперь уж крепко, это, навечно. Что про картину я сказал, это так и есть. Но от нее мне...
ну, только толчок будто сделался. Ведь все это и раньше во мне было, и цельное лето промаялся я, то есть прямо скрутился от тоски, хоть в петлю. И уж надумал было, совсем решился... ну - сказаться тебе, чего надумал-то... Да все как-то не вязалось одно с другим. И в город уйти надо... Надо мне, понимаешь!"
Вот уж до коих подступило, не могу... И от тебя уйти духу нет.:.
Нельзя ведь мне без тебя, Лина, я это каждый день, каждый час вижу. А опять же знаю, строгая ты, свой план у тебя во всем, и с Уймона не торопишься... Что ж теперь делать?.. Измытарился я вконец... А тут вдруг как свет! Ты говоришь, чудно тебе это, чудно, сам знаю. Ведь не доказал мне никто, не скомандовал: дескать, вот так и так надо. Ну, что-там? Монахи, борьба... И ведь не то чтобы пример какой... А только вдруг свет, свет в меня пошел, в горле сдавило... Кончилось представление, - тут и увидел я свою силу. Эх, да все я смогу, что ни лежит предо мной! Все одолею!.. Вот что со мной стало. И сошлось одно с другим, что раньше вразброд шло...
Он помолчал, потом заговорил умиротворенней, тише:
- Так и завсегда со мной, от картин от этих, от постановок... То есть, ясно, какая понравится. Другая, так тошно с нее, после три дня совестно на всех людей глядеть, и руки и ноги вянут. Ну, а уж понравится, - так ведь в городе, бывало, как птица летишь оттуда и кругом будто праздник Первое мая. Так и обнял бы всех... аль бы подрался не сходя с места. С гадом с каким, с фашистом бы, чо ли... Нет, не то, что во хмелю, подругому. Смелей, красивше... У всех так бывает?.. Не знаю я...