— Ишь ты! — криво усмехается младший. — Ивану лафа какая. Промысел Жданова известный, с нашим не сравнить.
Швыряет телеграмму в лицо старшему и шипит:
— Вперед забежал? Ловкой!
Старший Повойников еще и разобраться ни в чем не успел, а жена его уж вцепилась в Семена, а Семенова баба — в него.
Драка вспыхивает сразу, трещат бабьи кофты, летят табуреты.
— Стойте! Стойте! — надрывается дядя Терень. — Люди вы аль не люди? — : Он кое-как выбирается из драки, хватает мешок и ружье. — Тьфу! — плюет на пол и скорее вон.
«Что за люди! — недоумевает он, оставшись один. — Тундра широкая, а им тесно…»
Однако некогда размышлять о Повойниковых. Некогда думать. Теперь только смотри да смотри. Лед тончает, забереги стали огромными, что полыньи, тундра топкая, вязкая, под каждым камнем — лужа, реки вскрылись, разлились, трудная дорога, мокрая.
А времени мало!
«Застану ли еще деда Кураша в живых?» — озабоченно думает дядя Терень.
Деда Кураша он застает подле избы. Старик лежит на лавке, греется на солнышке.
— А-а! — встречает он дядю Тереня. — Долго ходишь, молодой человек! Бывало, раньше шибче ходил.
— Оно раньше ноги ходчее были, — шутит дядя Терень, — теперь самоходы мои выходились. Надо себе автомобиль заводить.
— Заведи, заведи. Ну, как сходил? Счастливо?
— Ничего. Приедут к тебе, Егор Кузьмич, сыновья. Ты дождись!
— А-а! — усмехается дед в бороду и не может улыбки скрыть. — Приедут-таки, шалопуты. Испужались. А вот возьму да, не дождавшись, помру. А? — И он смеется своей угрозе.
Дядя Терень начинает выкладывать новости. Сперва государственные, политические.
— Вот в Москве под землей дорогу выстроили, — сообщает он, — называется метро.
Но деда Кураша новости московские не интересуют. Раз и навсегда он ограничил свои интересы делами Арктики. Здесь его изба, его промысел, его дети.
— Ну, как там… какие полеты будут? — спрашивает он.
«Это про Петрушу вопрос», — отмечает про себя дядя Терень и рассказывает о полетах.
— А что про зверя слыхать? Как нонче белуха идет, как нерпа, как морж?
«А это про Серегу», — догадывается дядя Терень и рассказывает о зверобойке.
— Так, так, — одобрительно кивает головой дед. — И о полярных станциях слыхал? Как нынче на Диксоне? Али, например, на Челюскином мысу?
«А это уж про Ваську», — улыбается дядя Терень и рассказывает про Ваську, то бишь — про станцию на Челюскином мысу.
Вот и все новости выложены. Можно и в путь. Дед сердится, что гость уходит так скоро, он понимает — задерживаться ему нельзя.
— Оставил бы я тебя еще на день, — говорит на расставанье старик, — да ноги нонче у тебя не те. Торопись. К большой воде не поспеешь.
Целый день сеется дождь, мелкий, настырный, и когда дядя Терень добирается до избы Жданова, на нем сухой нитки нет.
Жданов встречает его, как всегда, молча, ни о чем не спрашивает, ведет в избу и, пока дядя Терень сбрасывает с себя мокрую одежду, достает из сундука свою и дает старику.
Потом оба садятся к огню и закуривают.
— Я послал, — кратко сообщает дядя Терень: с Ждановым научишься краткости.
— А-а, — равнодушно отзывается Жданов.
— Ответа наказывал не ждать?
— Ну?
— Я и не ждал, — заканчивает дядя Терень и протягивает к огню ноги в шерстяных ждановских чулках.
Оба молчат и курят.
Слышно, как стучит дождь в окно.
— Однако, — говорит дядя Терень, зевая, — однако писулька тебе какая-то пришла…
Лицо Жданова начинает медленно краснеть. Но он ничего не говорит, не торопит дядю Тереня, только трубкой пыхтит, — трубка, как назло, погасла.
Дядя Терень достает из мешка радиограмму и сует Жданову.
«Я получила ваши розы, дорогой друг. Спасибо от всей души.
Часто и тепло вспоминаю нашу встречу в тундре и еще раз вам, как тогда, скажу: хороший вы, правильный человек. Буду рада вас увидеть в Москве, если случится вам быть там. Сердечный привет. Татьяна Логинова».
Жданов долго, очень долго читает радиограмму и вдруг сам начинает рассказывать о Татьяне Логиновой, о том, как встретил ее в прошлом году, пятого июля, в тундре (она геолог), как посчастливилось ему оказать ей услугу, пустячную, а вот помнит, и как думал о ней с тех пор, всю зиму думал, думает и сейчас…
— В Москву поеду. Погляжу на нее. Только погляжу. И обратно сюда!
— Один вернешься? — будто невзначай спрашивает дядя Терень.
Жданов бросает на него свирепый взгляд и рычит:
— Один! А ты что думал? Один, черт тебя подери!
В избе Трофимова дядя Терень мешок кладет прямо на стол, вся семья собирается вокруг, и старик торжественно раздает подарки: Митяю — книги, хозяйке — сгущенное молоко в банках и скляночки с лекарствами и присыпками из больницы, Трофимову — хозяйственные мелочи.
Митяй вертит в руке книги и смотрит на дядю Тереня исподлобья.
— Ты чего? — спрашивает отец.
— Ничего, — надув губы, ворчит Митяй, — надул…
— Ах да, — говорит дядя Терень, хлопая себя рукой по лбу. — Я и забыл!
И, лукаво улыбаясь, вытаскивает из кармана нож и отдает Митяю.
Подарки розданы, теперь — новости. Трофимову нужно рассказывать обстоятельно. Это не Жданов, не дед Кураш.
С Трофимовым можно долго и смачно говорить о политике. Гадать, будет ли нынче война или нет, и какого урожая ждать в колхозах, и каких цен на зверя.
Как всегда, дяде Тереню не хочется уходить из теплой, домовитой избы Трофимова. Хорошо бы остаться и сидеть вот так у огня, курить, беседовать, слушать, как стучит дождь в окно, как возится девочка в люльке, как повизгивают в сенях собаки. И то сказать, довольно уж он походил на своем веку. Место старика у печки.
Но, рассказав все новости, он встает, выколачивает трубку о каблук, надевает мешок на плечи, прощается и выходит.
Всю дорогу от избы Трофимова до жилья Арсения дядя Терень последними словами ругает Арсеньеву бабенку. Это из-за нее потерял он на Диксоне три дня. Три дня, шутка ли сказать.
Три дня, когда тут каждый час дорог. Час весну делает.
— Вот чертова баба, — ругается старик, перепрыгивая через трещины и проваливаясь по грудь в ледяную воду. — Ох, баба анафемская! Да коли бы ты дочкой моей была б аль снохой — я б…
К жилью Арсения он добирается из последних сил. Все мокро на нем. Он дрожит и от холода и от усталости, проклинает дорогу, бабу и себя за то, что связался с этими делами.
«Ишь, какие дела завелись в тундре: любовь, ревность. Сроду не было. И люди стали беспокойнее, и вёсны хуже, и вода холоднее — до костей пронизывает, да и кости не те (главное — кости не те), что прежде. Все тело ноет. Совсем застудил ты себя, старик. Ах, дела!»
Но когда Арсений, исхудавший, обросший бородою, страшный, нетерпеливо бросается к нему навстречу и кричит: «Ну? Ну? Ну?», старик, стуча зубами от холода, первым делом отвечает ему:
— Принес, принес. Крепко целует. Дай отогреюсь, погоди, отойду…
Но прежде всего он отдает Арсению радиограмму, потому что душа у человека болит всегда сильнее, чем кости.
Арсений вырывает радиограмму из окоченевших рук старика и жадно читает.
— Ишь! Ишь ты! — бормочет он, весь расплываясь в улыбке. — Ишь! — сконфуженно хмыкает он. Вот уж душа и вылечена. А кости — что кости? Кости стариковские, привычные, — отошли и они. Снова можно в дорогу.
— Ты не уходи! Не уходи! — просит Арсений.
Нельзя человеку оставаться одному наедине с горем, но еще труднее — с долгожданной радостью. Теперь только бы говорить, говорить, рассказывать о жене, о том, как она любит его и он ее и как они чудесно жить будут…
— Ты не уходи, дядя Терень, золотой ты человек! — просит Арсений. — Теперь как раз нам выпить следует!
Но старик помнит о соседе, который тоже ждет, Тоже, поди, душой изболелся.
Надо идти. Надо идти.
Сосед стоит на высоком берегу и смотрит в залив. Над Енисеем — рев. С треском взламывается лед, льдины сталкиваются, со скрежетом переворачиваются, бьются; снежная пыль столбом стоит в воздухе.