Чужбина выворачивала людей наизнанку: махровый каратель прикидывался тихой овечкой, богач объявлял себя нищим или действительно разорялся. Люди с болью ломали самих себя, а это оказалось труднее, чем ломать других...
На паперти собора Таров часто встречал рослого пожилого человека. Он наигрывал какие-то тоскливые мелодии. Они, должно быть, выражали душу музыканта, но не соответствовали настроению толпы. Никто не обращал внимания на скрипача, на донышке его засаленной шляпы валялись жалкие монеты. По слухам, музыкант этот был когда-то первой скрипкой в императорском оркестре. Иногда попадались и такие отшельники, которые хотели отгородиться от мира непроницаемой стеной, не хотели видеть того, что творилось на белом свете. Они пытались уйти от самих себя, с болью вспоминали прошлое, проклинали настоящее и страшились будущего.
Тарову, наконец, посчастливилось: он снял комнату в каменном особняке на углу Конной и Китайской — в то время почти все улицы здесь носили русские названия: Харбин основан русскими, строителями Китайско-Восточной железной дороги.
Преодолев мрачное настроение, Таров решил глубже изучить китайский язык. Выявилось: в университете он освоил устаревший, непонятный народу язык вэньянь, на котором раньше печатались почти все книги и газеты. Прогрессивное «Движение 4 мая» девятнадцатого года вызвало переход всей литературы на язык байхуа, близкий общенародному. Его-то и изучал теперь Ермак Дионисович, отключаясь от всего. И когда в душный летний вечер постучали в дверь, не сразу сообразил, что это — к нему.
С ним связались, как только обусловленным способом он дал знать о себе. На следующий день в узком извилистом проезде, выходящем на набережную Сунгари, Таров отыскал дом с палисадником. Небольшая табличка на двери парадного входа извещала: «Доктор М. И. Казаринов. Венерические болезни».
«Ловко придумано, — отметил про себя Ермак Дионисович. — При подходе можно осматриваться по сторонам — не вызовет подозрений; больной должен быть осторожен. Кому охота, чтобы о худой болезни узнали знакомые?» В небольшой комнате, куда вошел Таров, томились в ожидании три немолодых уже человека в потертых мундирах. Ермак Дионисович присел на край скамейки.
В кабинете его встретил невысокий полный мужчина лет сорока, с внешностью сельского фельдшера, в старомодном сюртуке. Видимо, от волнения он без конца поправлял очки, внимательно щурил близорукие глаза.
— Простите, задержал, — мягко извинился Казаринов. — Мы можем встречаться и разговаривать только в моем кабинете, мы должны быть вне подозрений. Вы согласны со мной?
— Конечно, согласен, Михаил Иванович, — сказал Таров, улыбаясь. Он был рад встрече: этот с виду чудаковатый, медлительный человек сразу пришелся ему по душе. Рядом с ним Таров вдруг почувствовал себя уверенно, в безопасности.
Казаринов расспросил Тарова о жизни, службе, настроении, знакомых среди эмигрантов.
— Тоска заела, — пожаловался Ермак Дионисович. — Каждую ночь родные места снятся.
— К чужбине надо привыкать. Такая, брат, служба у нас.
— Привыкну, куда денешься, — согласился Таров.
— С делом не торопитесь, — тихо продолжал Казаринов, протирая очки, — сохраняйте хладнокровие. Скоро столпотворение кончится и начнется сортировка: зерно в одну сторону, полова — в другую. Держитесь ближе к сильным личностям, они будут делать погоду. Нелегко войти в их среду, еще труднее стать в ней своим человеком. Но в этом — ваша ближайшая задача. Что? Вы не согласны?
— Согласен, доктор. Но как это противно, — сказал Таров, рассматривая седую прядь в смоляных волосах врача.
— Очень хорошо понимаю вас. А ведь надо. Так говаривал Феликс Дзержинский, когда мы с ним сидели в десятом павильоне Варшавской цитадели. Ради любви к народу. Эта любовь была для него песней сердца. Надо, а?
Они сидели на кожаном диване в полуоборот друг к другу. Короткие ноги доктора не доставали до пола.
— С атаманом Семеновым не виделись еще? — спросил он.
— Нет.
— Нужно увидеться. Он — та рука, которая введет вас в высшие круги эмиграции.
— Хорошо, Михаил Иванович. Но здесь ли атаман? Ходят слухи, что он был в Японии, потом вроде бы в Америке?