— Может, он где и рушится, — сказал Щенсный на обратном пути домой, — но не у нас. У нас в Польше все не так. И вообще, не води меня больше на такие собрания.
Никогда они не были так близки к разрыву, как в тот вечер. С трудом погасили взаимные обиды, решив никогда больше не возвращаться к предмету своих разногласий. И действительно, не вернулись. Прошел слух, что через месяц начнется репатриация. Щенсный снова ушел в степь за солью, чтобы раздобыть продукты на долгий путь в Польшу.
Дни стояли безоблачные, знойные, жара делалась все сильнее. С апреля месяца не выпало ни одной капли дождя, горячим суховеем дышала на Волгу пустыня Каракум. Листья сворачивались в стручки, все желтело на потрескавшейся земле.
— Идет засуха, какой свет не видал, — говорил народ. — Будет голод!
Поляки, стекавшиеся в Симбирск со всей губернии, решили ускорить отъезд.
Детский дом и вся польская колония погрузились в вагоны, а Щенсного все не было. Эшелон стоял на вокзале двое суток. К концу второго дня прибыл Ткачев с группой питомцев коммуны имени Карла Маркса — проводить польский детдом. Комендант сказал, что через полчаса эшелон отправляется. До этого момента родители высматривали Щенсного из вагона, а сейчас с плачем выкинули вещи на перрон. Не уезжать же им без сына!
На этом приходится закончить главу о Щенсном в так называемом изгнании.
О том, что было дальше, в дни стихийного бедствия, Щенсный рассказывать не стал. Ничего достоверного не удалось узнать ни из его автобиографии, ни из бесед с ним в комиссии с глазу на глаз. Мы можем, конечно, представить себе, что чувствует человек, когда он от голода теряет человеческий облик, когда он бредет за куском хлеба вместе с тысячами других, таких же голодных, как он, по сожженной дотла земле, отмечая путь могилами своих близких… Но к чему это? К истине мы не приблизимся, а ведь книга эта пишется не для того лишь, чтобы было красиво написано.
Похоронив мать, которая умерла в Симбирске, — пишет Щенсный кратко, — мы переправились на другой берег Волги и шли пешком до Воронежа, откуда местный комитет помощи отправил нас в Полтаву. В Полтаве умерла Хеля.
17 сентября 1923 года последний эшелон польских репатриантов из Полтавы прибыл в Молодечно. В одном из вагонов ехали Щенсный с отцом, Веронка, Валек и Кахна. Над нарами плотника висела, как всегда, картина из Жекутя.
Глава вторая
Пока ехали, было согласие, дружба, равенство. Все вместе собирали деньги для машиниста и контролеров эшелона, все искались в головах, любили свою единую для всех Польшу — и вагонные колеса всем пели одинаково: хо-ро-ши зе-мля-ки…
А когда приехали, оказалось, что не все равны, что есть поляки получше, есть похуже и есть, наконец, такие, как плотник с семьей, — сбоку припека.
Они вдруг стали стыдиться своих вшей, грязи, жалкой одежонки. Покорно шли в баню и на прививки в Молодечно, глотали суп в благотворительном комитете в Белостоке, часами простаивали в очереди за вспомоществованием у костела св. Духа в Варшаве…
В Жекуте они уже не посмели поднять глаза на человека в красной фуражке. Отец схватил один узел, Щенсный — второй, Веронка взяла за руки Валека и Кахну, и они поскорее прошмыгнули мимо начальства, которое глядело на них с немым укором и наконец повернулось спиной.
Верст восемь, до поворота, их подвез какой-то мужик, потом они шли тропинкой по стерне. Узлы были тяжелые, отдыхали часто.
На холме отец вдруг остановился под дикой грушей и, показывая рукой вниз, пролепетал:
— Ви… ви…
Выговорить слово «Висла» он так и не смог. Сел на узел и заплакал.
Заплакал, потому что каждый вечер без малого десять лет он молился именно о том, чтобы господь дозволил ему хотя бы перед самой смертью увидеть эту реку, эту землю и грушу, где стоял его дом, где ему рожала детей костлявая, сварливая женщина, которую в деревне прозвали Тощей Евой, но которая знала его лучше всех на свете, извела себя голодом ради него и осталась лежать на польском кладбище у русской реки.
Младшие, Валек и Кахна, заревели в голос вслед за отцом, Веронка вытирала глаза краем косынки, а Щенсный смотрел сухими глазами на речные плесы и затоны и видел как на ладони, что картина у них лживая. Обманул художник: не было тут ни плоцкого, ни влоцлавецкого храмов, а только бескрайние поля до самого горизонта, редкие ивы и Висла, вовсе не голубая и не такая уж большая. Было очень обидно: почему она меньше Волги?