Выбрать главу

Название это не только лучше «звучит», оно не только точнее, интереснее, привлекательнее. Оно именно значительнее, так как в нем и замысел всей книги, и судьба ее главного героя, и даже своеобразие писательской манеры Игоря Неверли.

Это Магда — революционерка, выведшая Щенсного в люди, ставшая его товарищем, другом, женой, — это она, дурачась, нагадала однажды Щенсному по руке, что родился он под фригийской звездой. Нет на небе такой звезды. Был во Франции, во времена Французской революции, такой головной убор, называвшийся фригийским колпаком. Как нередко случается в истории, такая, кажется, мелочь, но ей суждено было стать символом этой революции, символом свободы, символом борьбы. Колпак этот впору героям Игоря Неверли, многие из них, как Щенсный-Горе, родились под фригийской звездой, по ней, словно по компасу, сверяли они дорогу, шагая по жизни.

«Во всех нас есть и Дон-Кихот и Санчо Панса, и мы прислушиваемся к ним; но если даже нас убеждает Санчо Панса, то восхищаться должно только Дон-Кихотом…» Слова эти, которые могли бы послужить эпиграфом к судьбе каждого героя Игоря Неверли и ко всему его творчеству, принадлежат человеку, тоже родившемуся под фригийской звездой. Они написаны великим французом, великим гуманистом нашего столетия Анатолем Франсом. Любимым писателем Игоря Неверли.

А. Ермонский

Глава первая

Я родился в Жекуте в 1908—1910 годах, точно не знаю… Так он написал, озадачив тогда всю комиссию. Два года он, что ли, рождался? Но когда мы его вызвали в комиссию по мемуарам, выяснилось, что во время войны Жекуте очень пострадало, сгорела приходская канцелярия со всеми архивами. Вот и попробуй потом без метрики, при неграмотных родителях, мыкавшихся всемером с ребятишками мал-мала меньше на чужбине, где прошлое быстрее стирается из памяти и путается, — попробуй установить, с какого ты года.

Я бы не упоминал об этой детали, если б не то, что весь дневник был такой, как эта первая фраза, поначалу странная, а потом вполне понятная, простая, вроде бы даже не раз встречавшаяся. Мы спотыкаемся там на каждом шагу об начатые и недописанные отрывки. Того, что для него ясно, он не объясняет, и вещи совершенно невероятные преподносит, как черный хлеб, — такая у него манера. Ну что ж… В собственной автобиографии он вправе писать, как хочет.

Но можем ли мы, пишущие вместо него, поступать, как он? Имеем ли мы право чего-то не знать и оставлять в повествовании белые пятна? Тем более что рассказ пойдет о человеке, за которым стоят тысячи, — о Щенсном по кличке Горе, одном из многих, которые не хотят или не умеют свою жизнь литературно оформить.

По-моему, нам лучше всего сразу договориться, чтобы потом не было споров, насколько правдиво и для чего мы изображаем в книге эту одну человеческую жизнь.

Не для развлечения и не ради искусства — это ясно, об этом уже говорилось. Это как бы воспоминание о безвозвратно ушедшем времени. Документ, памятник старины… Значит, надо все воссоздать как можно достовернее и с предельной осмотрительностью. Если же чего-то недостает и мы не знаем, как было в действительности, то лучше оставить пустое место, в крайнем случае маскируя его каким-нибудь орнаментом в стиле той эпохи. И никакой отсебятины. К помощи фантазии можно прибегать лишь для того, чтобы скрепить осколки или зашпаклевать дыры.

Все это понятно, но — видите ли — человек не камень. Мы говорим: вот кирпич, давайте строить. Но ведь у этого кирпича бывают минуты счастья и смятения, он и страдает, и любит, и борется. Можно ли его просто брать в руки и класть, ни во что не вникая, лишь бы только ровно, лишь бы только гладко? Не волноваться, не сопереживать? А сопереживая, удастся ли рассказать вслед за тем человеком, в его манере — а не по-своему? Вот этого-то я и боюсь больше всего: вдруг получится разноголосица?

Конечно, лучше бы ему самому рассказать.

— Написали б вы все это заново, — уговаривали его в комиссии. — Со всеми подробностями, именно так, как вы сейчас рассказываете.

— Нет, второй раз я писать не стану. Жалко времени. Делайте с этим, что хотите.

Он и в самом деле производил впечатление очень занятого человека, у которого нет ни времени, ни желания возвращаться на кладбище молодости, к могилам полузабытых побед и поражений.

Таким образом, у нас осталось одно лишь сырье: общая тетрадь, 53 страницы, а в качестве приложения — пожелтевшие документы и разрозненные листки с записью его устных дополнений. В случае надобности его можно попросить рассказать еще, а такая надобность, несомненно, возникнет. Возьмем, к примеру, детство. Ведь это важно, не так ли? А что мы о нем знаем?