— Боже мой, неужели ты стесняешься? Кушай, кушай, дорогой!
Ганс вытащил плитку, долго разворачивал серебряную бумажку и наконец откусил крохотный кусочек. Не любил он шоколад, но сказать об этом не посмел. На его счастье, тетка, увидев в толпе; знакомого, упорхнула.
— Посиди тут, я сейчас вернусь.
Ганс воспользовался случаем и швырнул плитку в кусты. Болтая ногами, он глядел на толпу и чувствовал себя очень несчастным. Наконец он решил повторить неправильные глаголы, однако, к ужасу своему, заметил, что ничего у него не получается. Он все начисто позабыл! А ведь завтра экзамен!
Вернулась тетка и сообщила, что ей удалось разузнать в нынешнем году экзаменуется сто восемнадцать кандидатов, примут же в семинарию только тридцать шесть. Ганс совсем приуныл и на обратном пути не проронил ни слова. Дома у него опять разболелась голова, кусок не лез в горло, и в конце концов он впал в такое отчаяние, что отцу пришлось крепко отругать его, а тетка сказала, что мальчишка невыносим. Заснул Ганс тяжелым глубоким сном, и всю ночь его преследовали кошмары будто он сидит вместе со своими сто семнадцатью товарищами на экзамене, профессор похож не то на пастора, не то на тетку и кладет перед ним целую кучу шоколада, а Ганс должен все это съесть. И покуда он, захлебываясь слезами, глотает шоколад, товарищи то один, то другой исчезают за маленькой дверью. Все уже справились со своими плитками, а его горка все растет и растет, вот она уже больше стола, загромоздила скамью, сейчас она задушит его…
На следующее утро, когда Ганс пил кофе и не спускал глаз с часов, боясь опоздать на экзамен, в родном городке(многие поминали его имя. Первым, конечно, мастер Флайг. Прежде чем сесть за утреннюю похлебку в кругу семьи, подмастерьев и двух своих учеников, он, сотворил молитву. К обычным в таких случаях словам он на этот раз добавил: «Господи, осени десницей своего ученика прогимназии Ганса Гибенрата, ныне держащего экзамен, благослови и напутствуй его. Да будет он благочестивым глашатаем божественного имени твоего!
Пастор, правда, не помолился за Ганса, но за завтраком сказал супруге: «Сейчас наш Гибенрат отправился на экзамен. Из него будет толк. Он еще станет у нас знаменитостью. А стало быть, и не плохо, что я натаскивал его по-латыни.
Классный наставник перед началом уроков обратился к ученикам со следующей речью: «В этот час в Штутгарте начинаются общеземельные экзамены. Пожелаем же Гансу Гибенрату успеха, правда, он не очень нуждается в этом, таких-то лентяев, как вы, он десяток за пояс заткнет». И почти все ученики подумали в это мгновение об отсутствующем — прежде всего разумеется, те, кто держал пари, провалится он или выдержит.
Ну а так как искренние пожелания и сердечное участие с легкостью преодолевают огромные расстояния, то и Ганс почувствовал, что дома о нем думают. Однако когда он в сопровождении отца вступил в зал, где должны были происходить экзамены, сердце у него бурно колотилось; трепеща от страха, он выполнял все указания фамулуса, озираясь в большом, наполненном бледнолицыми юношами помещении, словно преступник в камере пыток. Когда вошел профессор и в сразу наступившей тишине стал диктовать упражнение по-латыни, Ганс нашёл его до смешного простым. С легкостью, даже с некоторым чувством радости он набросал черновик, внимательно и аккуратно переписал его и оказался одним из первых, кто сдал свои листки. Правда, по дороге к теткиному дому он заблудился и часа два проплутал по раскаленным летним солнцем улицам, но все это уже не могло нарушить его вновь обретенного равновесия. Он был даже рад, что таким образом избавился на время от опеки тетки и отца: бродя по грохочущим незнакомым улицам столицы, он казался себе чем-то вроде отважного путешественника. Когда он в конце концов, разузнав дорогу, добрался до цели, вопросы градом посыпались на него.
— Ну как? Как оно все было? Справился?
— Пустяки! — гордо ответил он. — Такой текст я и в пятом классе перевел бы!
Пообедал он с большим аппетитом.
Вторая половина дня оказалась свободной Отец потащил его к родственникам и друзьям. У одного из них они застали застенчивого, одетого во все черное мальчугана из Геппингена, тоже приехавшего на общеземельный экзамен. Мальчиков оставили одних, и они с робким любопытством принялись разглядывать друг друга.
— Ну как упражнение по-латыни — спросил Ганс. — Правда, легкое?
— Совсем ерундовое, но в этом-то и закавыка. На пустяковых упражнениях легче всего срезаться. Думаешь, ничего такого нет, глянь — а там ловушка!
— Неужели правда?
— А как же! Не такие дураки эти господа.
Ганс даже испугался немного и задумался. Потом нерешительно спросил:
— У тебя, случайно, не осталось текста? Мальчик принес свою тетрадь, и они вместе проверили перевод слово за словом. Гансу даже показалось, что парень из Геппингена дока по части латыни, во всяком случае он дважды употребил такие латинские обороты, каких Ганс сроду не слыхивал.
— А какие завтра будут экзамены, ты не знаешь?
— Греческий и сочинение.
Затем новый знакомый поинтересовался, сколько человек из школы Ганса допущено к экзаменам.
— А нас из Геппингена — двенадцать человек. И трое, знаешь, какие зубастые? Наши все считают, что они пройдут первыми. В прошлом году первым тоже был наш. А ты пойдешь в гимназию если провалишься?
Об этом Ганс еще не думал.
— Я не знаю… Нет, наверное, не пойду.
— Ну! А я обязательно пойду дальше учиться, если даже провалюсь. Мне мать обещала. В Ульм поеду.
Это произвело на Ганса сильное впечатление, а двенадцать геппингенцев да трое «зубастых» заставили его основательно струсить. Где уж ему с ними тягаться!
Дома он сразу достал книгу и ещё раз повторил глаголы на «mi». Экзамена по-латыни он совсем не боялся, тут он был уверен в своих силах. А вот с греческим творилось у него что-то странное Предмет ему нравился, он чуть что не бредил им, но это касалось только чтения. Особенно нравился ему Ксенофонт. Он писал таким живым, свежим языком, все у него звучало так весело, красиво, мощно, было проникнуто таким вольным духом, так было понятно. Но едва доходило дело до грамматики или до перевода с немецкого на греческий, Ганс начинал путаться в лабиринте противоречивых правил и исключений; он и теперь испытывал перед этим языкам почти такой же суеверный страх, как в свое время, на первом уроке, когда еще не знал даже греческой азбуки.