И маленькую зеленую изъеденную книгу Эрнеста Доусона, который шептал наедине своей Кинаре: Прошлой ночью, ах, ночью, ее губы и мои.
Это про любовь, и понять могла только Фрэнси, которая уже поспела, как говорила шепотом в ванной их мать, а Дафне еще было невдомек, что это такое и как она сможет носить их незаметно, ведь люди станут толкать друг друга в бок, мол, погляди-ка.
– У тебя будет капать кровь, когда идешь, – сказала Фрэнси.
Не найдясь с ответом, Дафна сказала:
– Рапунцель, Рапунцель, распусти свои волосы, – цитируя принца, который поднимался по золотой шелковистой косе на вершину башни, так было написано в книжке, найденной среди мусора. От нее разило вонью, черви все еще поедали желтые страницы, покрытые слоем пепла, и ее выбросили, потому что язык книги стал непонятным, а люди больше не могли ее прочесть и найти дорогу в ее мир. На обложке крупными буквами значилось «Братья Гримм». Там говорилось про Золушку и ее уродливых сестер с отрезанными пятками и пальцами ног, у них шла черная кровь, цвета белоснежного бобового бутона.
– Я не хочу в школу, – сказал Тоби. – Я хочу пойти на свалку и поискать другую книгу.
В тот день в школу должна была прийти медсестра. Она носила серый костюм, и, поскольку славилась своей суровостью, воображение детей смешало ее образ с серой акулой-нянькой, смертоносной, неслышно плывущей вслед за тобой, чтобы слопать в один укус; впрочем, акулы встречаются вроде бы только неподалеку от Сиднея.
В каждый визит медсестра осматривала грязнуль и шепталась с ними через картонную трубку. Тридцать два, пятьдесят пять, шестьдесят один, шептала она; а дети, коль уж попали в ряды осматриваемых грязнуль, должны были повторять: тридцать два, пятьдесят пять, шестьдесят один; и если они повторяли правильно, это значило, что у них есть слух и можно не протыкать им уши. Тогда медсестра брала палочку, похожую на те, которыми едят мороженое, и очень-очень осторожно раздвигала пряди волос у ребенка, чтобы проверить, не обитает ли там кто-нибудь. Также она смотрела на одежду учеников, определяя, как часто ее стирают, потрепанные вещи или новые. А потом она ставила грязнуль перед бумажным квадратом и указывала на печатные буквы, чтобы дети называли этот перепутанный алфавит, и они должны были разглядеть мелкий шрифт, даже мельче, чем в среднем столбце Библии, где написаны «См. Рим., 1 Тим., Втор.» и другие загадочные слова.
Тоби все это терпеть не мог. Даже боялся. В докторской книжке, которую мать хранила на платяном шкафу, Тоби видел изображения многолапых существ, разгуливающих у человека в волосах, и как на лице появляются красные пятна, и искривленные ноги. Тоби сам был болезненным ребенком и каждый раз после еды принимал чайную ложку лекарства, залитого водой, пока его мать не узнала, что означает надпись на рецепте. И тогда…
– Бромид, – сказала она. – Наркотик.
Поэтому, когда им приносили пузырек с лекарством, а потом еще и еще один, мать Тоби говорила:
– Никто из моих детей, никто из моих детей не будет пить эту гадость.
Она ломала сургучную пломбу, срывала пробку и выливала густую оливковую жидкость.
Тоби лучше не становилось. Он ходил в школу, садился в последнем ряду и, склонив голову набок, силился понять, что написано на доске и что учитель Энди Рид объясняет на уроке истории.
Были войны с маори, и белые люди захватили участок земли, – а насколько большой участок, задумался Тоби. Они строили дома на участке и по утрам обходили границы участка, касаясь каждой второй изгороди и срывая каждый третий цветок бархатцев. Но, говорят, раньше на этом участке земли стоял лес каури, и только буря могла облететь его за минуту, вырвав каждое второе и третье дерево, как волосинки.
– Тогда правительство было хорошее, – говорил Энди.
А иногда он говорил, что правительство было плохое.
А еще он говорил о войне и мире, которые никогда не случались в одно и то же время. Было, допустим, шесть мирных лет, когда маори и белые люди проводили дни и ночи напролет, улыбаясь друг другу, и терлись носами, и обменивались нефритом, клубнями кумары и каури, и женились, и ходили на пикники, и кипятили воду, и пили чай, и ели рыбу, и смеялись, и никто никогда не сердился.
Пока шесть лет не заканчивались. В канун Нового года белые и смуглые люди, вероятно, стояли на пороге Нового года, так же как стоят в очереди у кинотеатра или у площадки для крикета, ожидая начала фильма или игры; и матери предупреждали детей: помните, вам нельзя смеяться и что-либо обменивать. Шесть лет мы будем убивать. Это Война.