Маму поместили сначала в камере Бутырской тюрьмы. Холодная, грязная, тесная и вонючая камера не так угнетала её, как полное неведение о судьбе своей семьи и незнание, за что она арестована. На допросах её спрашивали о родных, об образовании, об отношении к заводу, который она очень любила, так как была энтузиастка своего дела, спрашивали её о знании немецкого языка, который она совсем не понимала. Зоя Веньяминовна со слезами умоляла сообщить ей о муже и детях, но получала такие ответы:
– Муж сидит, дети — в детдоме.
– За что же?!
– Скажите сами.
Мама рыдала, терзалась сердцем и мысленно умоляла Пресвятую Деву заступиться за её семью. Настрадалась моя бедная мамочка. Голодный паёк и вши не так её мучили, как безнравственное общество воров и скверные анекдоты женщин. Тогда Зоя Веньяминовна взяла инициативу в свои руки. «Я доказала им, как мелки и пошлы их интересы. Я показала этим падшим людям, как прекрасен мир, какая есть художественная литература, как интересна история. Я рассказывала без устали об убитом царевиче Димитрии, угличском чудотворце, о Борисе Годунове и Иоанне Грозном, о Петре I, и о «Братьях Карамазовых» Достоевского, и о Евангелии, и обо всем, что знала, чем горело моё сердце, — говорила мне мама. — Меня слушали затаив дыхание. Сочувствуя этим тёмным людям, я легче переносила своё горе».
Однажды, когда маму переводили в другую камеру и она спускалась туда по ступенькам, к ней подбежала девочка лет пяти. При тусклом свете отдалённой лампочки маме показалось, что к ней подбежала её дочка. Ребёнок обхватил маму руками и стал обшаривать её карманы. «Наташа!» — закричала мама, подняла девочку и глянула в её смуглое, грязное личико. Когда мама опустила девочку вниз, с ней сделалась истерика. Она долго безутешно рыдала, вся вздрагивала, заключённые с трудом её успокоили. В углу этого огромного сырого подвала сидели монахини. Они утешались тем, что пели молитвы и рождественские песни. Мама запомнила слова и мотивы, и когда она вернулась из тюрьмы, то выучила и меня подпевать ей. Особенно трогательны были слова Богоматери, объясняющей горе Ребёнка Христа:
Ты Его утешишь и возвеселишь, Если ум и сердце Богу посвятишь. Ты Его утешишь, если с юных лет Жить по воле Божьей дашь Ему обет.
В одной камере с мамой сидела молодая идейная партийная работница из райкома — некая Шурка, как она себя сама называла. «У меня голова ленинская», — хвалилась она формой своего черепа и хлопала себя по затылку. Но до ленинского ума ей было далеко. Шурку посадили за следующее, как она сама рассказывала:
«Я выросла в городе и не имела ни малейшего понятия о сельском хозяйстве. Всей душой преданная советской власти, я быстро продвинулась и заняла высокое место в райкоме как крупный партийный работник. Последней весной (а это был период коллективизации сельского хозяйства) в райком пришла жалоба, что крестьяне одного села отказались выезжать в поле и засевать землю. Меня послали выяснить это дело и наладить посев. Я приехала из города как представитель власти, созвала крестьян и спросила:
— В чем дело? Почему не засеваете поля?
— Нет посевного, — слышу.
— Покажите мне амбары.
Открыли ворота сараев. Гляжу — горы мешков.
— А это что? — спрашиваю.
— Пшено.
— Завтра чуть свет вывезти его отсюда в поле и посеять! — прозвучала моя команда.
Мужики усмехнулись, переглянулись между собой:
— Ладно. Сказано — сделано! — весело откликнулся кто-то. — За работу, ребята!
Я торжествовала: послушались, видно, голос у меня внушительный!
Подписав бумаги о выдаче пшена крестьянам, я спокойно легла спать. Проснулась я поздно, позавтракала и пошла к амбарам узнать: работают ли? А в сарае уже пусто, вывезено все под метёлочку. К вечеру назначаю опять собрание. Народ сходится весёлый, подвыпивший, где-то гармонь играет, частушки поют. «Почему гуляют?» — недоумеваю я. Наконец пришли мужики, смеются.
— Ну как, пшено посеяли? — спрашиваю.
— Все в порядке! — отвечают. — Распорядитесь, завтра что сеять?
— А что у вас во втором амбаре?
— Мука! Давайте завтра её сеять! — хохочет пьяный
мужик.
— Не смейтесь, — говорю, — муку не сеют!
— Почему не сеют? Раз сегодня кашу посеяли, значит, завтра и муку сеять будем.
Меня как обухом по голове ударило:
— Как кашу сеяли? Да разве пшено — каша?
— А вы думали — посевное? Ободранное зерно — это каша, а вы распорядились её в землю сеять.