– Я думал, что ты именно так и считаешь. Ты сам говорил, что их судьба выбрана ими самими. Они знали, на что идут. И должны заплатить за это ужасную цену. В конце концов, ты не понимаешь той глубины вопроса, что понимаю я. Крюк и его солдаты имеют на это полное право.
– Почему же? – спросил я голосом ничего не понимающего юнца.
– Месть, – ответил Пётр Иваныч. В его голосе слышалось стальное хладнокровие. – Месть есть добродетель.
Я покивал головой в знак понимания, но этого мне было недостаточно. Мысль, конечно, нарисовала мне сотню возможных картин изуверских убийств сослуживцев Крюка и других бойцов, что устроили казнь раненых, уже обречённых немцев. В голове закрутился вопрос, задаваемый каждому немцу: «Что, русских поубивать захотелось, падаль?!». Однако в своей мысли я остался непоколебим – пытать людей не ради информации, а ради мести – всё равно преступно. У врат рая не поймут таких.
Вновь взглянув на Петра Иваныча, я спросил:
– А у вас бывал солдат с позывным Ветер?
– Да, бывал, – ответил Пётр Иваныч. – И даже сегодня он появился.
– Тоже чем-то тревожится?
– Нет, он просто любитель хвастаться, – взгляд Петра Иваныча стал напряжённым. – И обманывать тоже любитель.
– Разве? – спросил я. – Хвастовство я замечал, но обман…
– Ты просто его не знаешь. Он показал мне не столь давно жетон убитого немецкого офицера. Он мне сказал, что убил его самолично. Но эти глаза, – Пётр Иваныч немного оттянул нижнее веко под левым глазом, – всё видят. Не он его убил. Он отнял его. Отнял чужой трофей. У своего товарища…
Последние слова он сказал с интонацией такой, будто сам был тем, у кого этот злосчастный жетон украли. Я продолжал смотреть на Петра Иваныча, в котором всё сильнее кипело недовольство.
– Это поступок недостойный мужчины. Недостойный русского солдата. Обман не есть добродетель.
– Что-то я всё-таки тогда подозревал, – сказал я полушёпотом. – И Буран тоже.
– Скажу тебе больше, Буран вполне себе знает, что к чему. И он заставит Ветра поплатиться.
Всё же не зря мне тогда показалось, что Буран посмотрел на Ветра с недоверием.
– Да ну, Пётр Иваныч, что за чушь? Убьёт, он его, по-вашему, что ли?
– Буран сам решит. У знакомых мне штурмовиков свои традиции в этом отношении.
Я нахмурился. Батальон, казавшийся мне изначально торжеством боевого братства и товарищества, на секунду превратился в клубок противоречий. Но до меня вдруг дошло, с какой интонацией Пётр Иваныч сказал это всё. Он говорил это так, будто это было само собой разумеющееся.
– А почему бы вам не помирить их? – спросил я. – Что, разве нет способов?
– Я способен помирить семейные пары, разругавшиеся из–за каких-то противоречий, – ответил он, – но я не способен помирить солдат, между которыми вспыхнет страшнейшая вражда, когда обманутый решит отомстить обманщику. Дружеский спор между солдатами – дело мирное, пока не доходит до лжи. Тогда оно превращается в шторм, унять который способен только слом хребта одного из врагов…
– Знаете, что, Пётр Иваныч? – перебил я его вопросом. – Вот слушаю я вас и понимаю, что вы ни хрена не служили. Я вот два года служил на восточной границе, там у нас не было никакой войны, но даже там за ложь мы ничего друг другу такого не делали. Да, ругались, да, ссорились, но чтобы какой-то там «шторм» аж до слома хребта? Я, конечно, понимаю, что на гражданке много всякого происходит. Может, вы вообще в тюрьме работали, кто ж вас знает? Но не проецируйте, пожалуйста, все эти закономерности на армию. У солдат на войне, особенно на такой тяжёлой и жестокой, будьте уверены, нет времени выяснять, кто кому лапшу на уши повесил. Если, конечно, это до чего-то совсем дурного не довело…
Я смотрел на Петра Иваныча с нескрываемым раздражением. Он, в свою очередь, слушал меня терпеливо, иногда даже кивал. Последнее меня в один момент вдруг выбило из колеи. Неужели Пётр Иваныч на это и рассчитывал? Где же тут подвох?
– Я обдумаю твои мысли, – сказал он тихо. – Спасибо за пищу для размышлений. А теперь ступай. Поздно уже. Доброй ночи.
Я ушёл, ни разу не оглянувшись и чувствуя себя не в своей тарелке. Как бы я ни был убеждён в своей правоте, всё равно факт того, что я накричал на собеседника, заставлял чувствовать угрызения совести. Хотелось вернуться и извиниться, да гордость не позволила.
Сквозь звук собственных шагов, звонким эхом повторяющихся в просторном помещении, я услышал тихое шуршание, с каким обычно снимают с руки перчатку. Но я не обернулся, пусть и хотелось. Всё равно ничего не увидел бы.