На сей раз Леон был в замешательстве. Он вопрошающе повернулся к Лайлику. Попросил показать некоторые из них еще раз.
– А этот тип умеет рисовать, верно? – заметил он.
После чего Лайлик указал на несколько рисунков, которые, по его мнению, исключительно хорошо исполнены.
– Я беру их, – сказал Леон. – Сколько?
Морикан назвал сумму. Чрезмерную, даже для американского клиента.
– Скажи ему, пусть завернет, – сказал Леон. – Они того не стоят, но я беру. Я знаю одного, который за такой рисунок даст отсечь свою правую руку.
Он вытащил кошелек, быстро пересчитал банкноты и сунул их обратно в карман.
– Не умею экономить наличные, – сказал он. – Скажи ему, что я вышлю ему чек, когда вернусь домой… если он мне доверяет.
В этот момент Морикан, похоже, изменил свои намерения. Сказал, что он не хочет продавать рисунки по одному. Или все, или ничего. Он назвал цену за все. Сумасшедшую цену.
– Он помешанный! – взвизгнул Леон. – Пусть засунет их себе в жопу!
Я объяснил Морикану, что Леону нужно подумать.
– О’кей, – сказал Морикан, отпустив в мою сторону кривую понимающую улыбочку. Я знал, что, по его мнению, птичка уже в клетке. И у него в руке одни козыри. – О’кей, – повторил он, когда мы выходили из его комнатенки.
Когда мы медленно спускались по ступенькам, Леон выпалил:
– Если бы у этого оглоеда была хоть капля мозгов, он бы предложил мне взять свою папку, чтобы я везде показывал. Может, я сделал бы вдвое больше того, что он просил. Конечно, они бы запачкались. Какой мелочный хрен! – Он больно ткнул меня локтем. – В этом что-то было бы, верно, – запачкать эту порнуху?
На нижней площадке он задержался и схватил меня за руку.
– Знаешь, что с ним такое? Он больной. – Он повертел большим пальцем у виска. И добавил: – Когда ты от него избавишься, хорошенько тут все продезинфицируй.
Несколько дней спустя за обеденным столом мы наконец затронули тему войны. Морикан был в превосходной форме и ничего так не жаждал, как поведать нам о своих испытаниях. Не знаю, почему мы не касались всего этого раньше. Точнее, в письмах из Швейцарии он мне сообщил в нескольких штрихах о том, что имело место после нашего расставания в июне 1939 года. Но я почти все забыл. Я знал, что он вступил во Французский легион, во второй раз, – вступил не из чувства патриотизма, а чтобы выжить. Где бы еще он смог добыть кров и еду? В легионе он, естественно, провел лишь несколько месяцев, будучи также неприспособленным ко всем невзгодам подобной жизни. Уволенный, он вернулся на свой чердак в «Отель Модиаль», само собой в еще большем отчаянии, чем когда-либо прежде. Он был в Париже, когда туда вошли немцы. Присутствие немцев досаждало ему не так сильно, как отсутствие еды. Доведенный до крайности, он случайно встретился со своим старым другом, человеком, который занимал важный пост в «Радио Париж». Друг взял его на работу. Это означало деньги, еду, сигареты. Работа гнусная, но… Во всяком случае, этот друг был теперь в тюрьме. Очевидно, как коллаборационист.
В этот вечер Морикан снова пересказал все о той своей поре, только гораздо подробнее. Как будто испытывал необходимость снять груз с души. Порой я терял нить повествования. Всю свою жизнь равнодушный к политическим играм, распрям, интригам, соперничеству, я абсолютно запутался как раз в тот решающий момент, когда по приказу немцев, как он доверительно признался, его заставили отправиться в Германию. (Они даже подобрали ему жену, на которой он должен был жениться.) Внезапно всю картину перекосило. Я перестал его слышать в тот момент, когда он стоял на пустыре, а в позвоночник ему упирал дуло револьвера агент гестапо. Так или иначе, все это было абсурдом и чудовищным кошмаром. Состоял он на службе у немцев или нет – а он никогда не прояснял до конца своего положения, – мне было наплевать. Если бы он спокойно сообщил мне, что был предателем, я бы принял и это. Меня же интересовало совсем другое: как ему удалось выбраться из этой заварухи? Как случилось, что он удрал, сохранив свою шкуру?
Неожиданно до меня доходит, что он рассказывает о своем побеге. Мы уже не в Германии, а во Франции… Или в Бельгии, или в Люксембурге. Он направляется к швейцарской границе. Пригвожденный к земле двумя тяжеленными чемоданами, которые он тащит с собой дни и недели. Вот он между французской и немецкой армиями, а на следующий день между американской и немецкой армиями. Иногда он пересекает нейтральную территорию, иногда это ничейная земля. Где бы он ни оказывался, везде то же самое: ни еды, ни крова, ни помощи. Он должен заболеть, чтобы обрести немного пищи, место, где можно завалиться спать, и так далее. Под конец он действительно заболевает. Держа в руке по чемодану, он шагает от одного местечка к другому, трясясь от лихорадки, умирая от жажды, шатаясь от головокружения, невыспавшийся, несчастный. Он слышит, как, перекрывая гул канонады, гремят его пустые кишки. Над головой визжат пули, и повсюду вповалку лежат смердящие мертвецы, больницы переполнены, фруктовые деревья голы, дома разрушены, дороги забиты бездомными, больными, искалеченными, ранеными, несчастными, брошенными людьми. Каждый за себя! Война! Война! И вот он сам, барахтающийся посреди всего этого: нейтральный швейцарец с паспортом и пустым желудком. Время от времени какой-нибудь американский солдат бросает ему сигарету. Но не тальк «Ярдли». Не туалетную бумагу. Не ароматизированное мыло. Потому он и подхватил чесотку. Не только чесотку, но и вшей. Не только вшей, но и цингу.