А капли, становясь все крупнее, валились, валились уже целыми стайками, словно кучно подстреленные мелкой дробью. Рванул ветер, мы вцепились в стаканчики, – сыпануло наконец и самой дробью – она оказалась крупней и белей той, что я себе представлял…
– Хва, Маза, – сказал Ванька, – щас те градом кумпол пропорет…
И мы зашли внутрь кафе. Здесь Ванька в полной мере предался своему ужасающему пороку, я же, как всегда, остался на правах не самого одаренного ученика. «В полной мере» означает, что если Ванька сначала и соблюдал рафинированный алкоголический этикет – что-то с чем-то смешать, что-то чем-то «полировать», – то уже минут через сорок все заграждения этого синюшного политеса были сметены в прах огненно-красным быком страсти. Не устаю поражаться, что в таких случаях страсть жизни и страсть гибели сливаются воедино…
В кафе «ЖАН» было все что угодно: бормотуха и коньяки, рок-музыка и классика, приглушенный свет и крутобедрые подавальщицы, которых Ванька, предпочитавший дам гораздо более субтильных, все равно охотно хлопал по задницам. («Для порядку», – как он, «окая», это пояснял, убойно пародируя купеческую степенность.) Не было в этом кафе только WC.
И этот недостаток в сочетании с обилием выпитого – и ливнем, нещадно провоцировавшим мочевой пузырь, – превращался в тяжкое испытание. Поэтому время от времени я, поглубже вдохнув, закатав джинсы и втянув голову, выныривал под ледяной, вперемешку с градом, дождь – переходил вброд бурлящую Большую Бронную, где дикие потоки достигали мне до щиколоток, – и, мокрым петушком, заскакивал в священную «альму матер» – притом только затем (стыдно, но факт), чтобы облегчиться, т.е. освободить себя от издержек, которые мешают джентльмену таковым себя чувствовать. То же проделывал Ванька. Мы бегали в сортир по очереди, потому что в кафе находилась моя сумка, полная всякой всячины, – остававшийся ее сторожил.
Да-да: та самая сумка.
После Ванькиного в нее опорожнения я сумку вымыл, вытер, высушил – и снова запустил в обиход.
…Всякий залетный постоялец Столицы, да вдобавок окопавшийся, скажем так, не в самой центральной ее части, да вдобавок имеющий в Столице много знакомых, да еще, не дай бог, обладающий знакомыми за границей, – и, самое роковое, не располагающий притом своим транспортным средством – как правило, выходит утром из дома – на целый день – с такой вот, как говаривали русские в старину, «укладкой».
С какой именно «укладкой?» Ну, в моем случае это была серая, прочная, очень вместительная сумка. Она имела три вертикальных размера: малый, средний и большой – то есть разворачивалась вверх – или сворачивалась вниз – смотря по необходимости. (Когда Иван произвел в нее односторонний обряд братания, она имела средний размер.)
В день, о котором речь, она имела размер максимальный. Почему? Да потому, что вдобавок к сказанному (обычный день беготни по Столице с раздачей разнообразных предметов, получением предметов назад и/или их обменом) это был для меня один из последних в Столице дней. А потому (да не посчитают меня последователем одного персонажа из русской народной кинокомедии, который, явившись жертвой квартирного ограбления, раз от разу удваивал, утраивал и даже учетверял размеры потерь), – да не почитают меня последователем этого персонажа, если я позволю себе привести здесь список того, что находилось на день 30 мая 199… года в моей большой серой сумке:
1. Лекарства, полученные мной с оказией из Вашингтона, для передачи их вдове одного широкоизвестного диссидента и правозащитника;
2. Наборы макияжа из Нью-Йорка, прибывшие ко мне также с оказией, – для доставки дочери и двум невесткам опального поэта;
3. Памперсы из Сан-Франциско – для младенца, родившегося у знаменитого андеграундного режиссера;
4. Пчелиный мед из деревни Ногтеедово, собранный аграрным поэтом N. на своей личной пасеке для передачи редактору журнала «Семейные горизонты»;
5. Польский шампунь от перхоти и выпадения волос – для заброса директору издательства «Золотой Амфибрахий» – от эпизодически ночевавшего в общежитии прозаика Варвары Р.;
6. Мой диктофон;
7. Мой фотоаппарат;
8. Мои сто долларов – первый (!) гонорар, притом из Чикаго, за англоязычные стихи;
9. Музыкальные кассеты танзанийской рок-группы «URAMBO» для передачи на любую студию звукозаписи;
10. Ароматизированные витые свечи и плитка шоколада: скромное подношение от моего заболевшего соседа по комнате – предмету его страсти, студентке циркового училища;
11. Блок сигарет «Winston» и три пачки мыла «Кармен» – к поезду, для некоего Вити К., отбывающего в Рязань;
12. Книги в количестве четырех (возврат в библиотеку и владельцам);
13. Рукописи в количестве девяти (возврат авторам).
Вообще, как видно из списка, это была воистину Универсальная Сумка, минимальный жизненный набор. С таким можно без труда и даже в кайф прокантоваться недельку – хоть в тундре, хоть в пустыне Калахари.
А теперь я позволю себе перейти к одному из самых напряженных эпизодов своего повествования.
Дождь утих. Он почти перестал, когда я снова пустился в неближний путь до места моего телесного облегчения.
Возвращаясь в кафе, еще только подходя к воротам института, я увидел престранную картину.
Институтские ворота, до того гостеприимно распахнутые, были закрыты – и, вдобавок, заперты на громадный замок. Ну, само по себе это не являлось странным, потому что к вечеру, силами кого-либо из хозчасти, именно это с ними регулярно и происходило. Просто я не заметил, что наступил вечер. (Вот так в жизни и бывает. Думаешь – это непогода, непогода, а это давно вечер, вечер.)
Ну, само по себе замыкание ворот особой неприятности мне не сулило: двор РИИСа имел выходы в смежные дворики – таким образом, продолжай мы нашу пирушку, променад в сортир и обратно удлинился бы не более чем на одну минуту.
Однако я описываю свои впечатления не совсем по порядку. То есть я начал с ворот, а начать надо было бы с того, что, спустившись с институтского крыльца и аккуратно обойдя всегда переполненный бумагами мусорный контейнер с крупной белой маркировкой «РАИС» (словно нагло символизировавший суммарную ценность студентов одноименного института), я увидел Ваньку.
Ванька висел в воздухе. Подбежав, я увидел, что он висит не в воздухе, а на черной решетке ворот, словно пришпиленный к ней, – худенький богомол на энтомологической распялке. Судорожно вцепившись в прутья решетки, он какое-то время, видимо, так и продержался (внизу стояла моя серая сумка – ее он, судя по всему, употребил как первоначальную опору), но, почувствовав, что я подошел, встрепенулся – и снова резко полез вверх.
Пишу «почувствовал, что я подошел», потому что виден я был в любом случае плохо, сгущались сумерки; кроме того – Ванькины глазенапы были выпучены, белы и безумны: если он даже зрил что-то, то, конечно, не здесь, – и вот к тому, – никому, кроме него, не зримому, – Ванька, зверски оскалив зубы, сейчас и стремился.
Запустив остатки здравомыслия на минуту вперед, я увидел, как черные пики решетки, между делом, пронзают Ванькин тощий живот; я увидел, как Ванька, тряпичною куклой, уже висит головой вниз, как из этой головы течет много густого и черного – а что-то извилистое, слизистое, по-змеиному обвивая прутья решетки, с неторопливой основательностью кошмара выползает из его пропоротого туловища…
– Ванька-а-а-а!!! – заорал я, одновременно хватая его за кеды и с силой таща вниз. – Слезай, дурак, слеза-а-ай!!!
К моему удивлению, он не сопротивлялся. Сполз на сумку, потом на асфальт.
– А чего ты из «ЖАНА» ушел? – спросил я.
– А меня блевать потянуло, они и выперли.
– Понятно, – сказал я. – Я сейчас вон из той подворотни, – показал подворотню рукой, – к тебе выйду. Давай греби туда.
– О кей, – Ванька подхватил мою сумку. – Больше литра не пей.
Я вышел из соседней подворотни (этот переход занял у меня секунд двадцать): Ваньки не было. Я огляделся вверх и вниз по Большой Бронной. Его не было. Улица, насколько она просматривалась, была пуста. В это время зажглись фонари…