Хоть я и родственник Пушкина, а смирить гордость пришлось. И – о чудо! Стоило мне лишь поднять трубку – я мгновенно услышал ее низкий, прекрасный, как виолончель, голос! В дальнейшем это волшебство повторялось. У нас установилась телепатия: мы звонили друг другу почти одновременно – она на пару секунд раньше. То есть, когда я поднимал трубку, чтоб позвонить ей, голос моей богини был уже там! И – ни одной осечки. Ни разу. Таким образом, необходимость в банальном звуковом сигнале отпала… Правда, Ванька мне потом объяснил, что дело не во мне и не в ней – а в его, Ванькином, телефоне – и что у него так всегда и со всеми.
Я не мог не поверить. Вот потому-то речь здесь идет не про меня – и не про нее, которая, увы, так и не стала моей женой, – а про Ваньку.
P.S. В остальном это была типичная квартира вполне определенного слоя Столицы (ярлык ему давать избегу): обилие икон, пыльных журналов и тараканов.
Если бы меня спросили, какой именно эпизод я вспоминаю в связи с ним чаще всего, я б ни секунды не думал. Вот эпизод-эмблема, состоящий, возможно, из сотни схожих, которые моя память, под давлением лет, ужала до одного-единственного – и я вовсе не «вспоминаю его чаще всего» – он со мной неразлучен.
…Ванька читает какую-то книжку – на изодранном до золотых пружин диванчике своих «спиногрызов». Книжка в левой руке – в правой, ясно дело, сигарета. Время от времени Ванька рассеянно опускает свою десницу, чтобы стряхнуть пепел. Сначала может показаться, что он стряхивает его непосредственно на пол – совсем как доцент древнерусской литературы. Но это не так.
Посреди густо разбросанной рухляди, детских игрушек и бумажного сора, что, в целом, резко сокращает обзор, лежит круглый – старомодный, довольно массивный – будильник «Рассвет». Он именно лежит – циферблатом кверху – и точно подпадает под рассеянную десницу Ивана Алексеевича.
У будильника нет стрелок. Но – ох, куда уж там Бергману! Самое важное – дальше. У будильника нет передней крышки – стеклянной, чуть выпуклой – должной защищать слегка «утопленный» циферблат…
Образованная таким образом емкость полна окурков и пепла.
То есть: Ванька-мудозвон превратил будильник в пепельницу, даже в плевательницу. Или так: Ванькин будильник превратился во все это сам, под жестким давлением Ванькиных обстоятельств.
Вот он, асимметричный ответ русского пофигиста – Времени, Забвению, Вечности.
Так и вижу этот натюрморт.
Куда уж там Бергману.
Вообще-то он родился, если ему верить, в «благородной семье», чуть ли не от брака дипломата и секретарши – притом где-то там в Праге или Варшаве… Какая разница? Отпечатков ни той, ни иной среды на нем не было никаких, он сам себе был среда – и сам, волне нестесненно, мог отпечататься на ком угодно.
Во что я верю безоговорочно – он был талантлив с рождения, причем щедро, бурно и бестолково. Помню, рассказывал (мятежно жестикулируя), как в четыре года исполнял сочинения Паганини… Ну, не знаю, как насчет Паганини, но я неоднократно видел, что, заслышав по радио скрипку, он, продолжая свой всклоченный треп, становился белым, как мел. Однажды, во время какой-то самой высокой, невыносимой, оргиастической ноты, стакан в Ванькиной руке словно бы схлопнулся… из кулака на пластик кухонной столешницы закапала кровь…
Скорее всего, он был превозносим – учителями, родителями, публикой – до той поры, пока у него не стали пробиваться, скажем так, усики.
А вместе с ростом усиков замедлился как-то его искрометный полет. Из «гениального» он стал «талантливым». Потом – «богато одаренным». Потом – «способным».
Потом он спустил маленькую фотку Уильяма Джеймса Сидиса в унитаз – и разделил с ним лютую судьбу вундеркиндов.
Всякая счастливая семья несчастна по-своему.
Конечно, Ваня и Наташа знавали иные времена.
Вот какими я их себе представляю.
Бывало, он, перед тем как ринуться на свою угрюмо-стыдливую Данаю, то есть некоторое время стоя возле супружеского ложа, бойцовски пощелкивал членом по плоскому своему животу… Зло и лихо, очень даже хищно пощелкивал… Демонстрировал, то есть, военную мощь, как оценили бы политические журналисты. А пупок Ванькин в те поры был похож на вертикальную прорезь в американском игровом автомате… Ух! так и хотелось бросить туда монетку! Но, с годами, щелка приняла горизонтальное положение… а там и вовсе превратилась в горестный, будто плачущий, ротик…
Да: жена… Ванькин боевитый уд как-то быстро увял в ее утробе… Возможно, он был изжеван и высосан этой мощной крестьянской утробой слишком уж домовито… Слишком уж по-хозяйски (на семя, потомство) утилизирован…
И, в присутствии супруги, стал походить на идеальный плотницкий отвес.
Жена… Можно сказать (я видел фотографии), что ее компактные в прошлом губки сияли, как сочные вишенки; они были щедро покрыты польской помадой – словно для защиты от вредителей сада… Но после первой же Ванькиной алкогольной пятилетки ротик ее был уже тускл, скорбен, мелко присборен, затянут, словно бы на шнурок, и, в целом, напоминал анус.
Снимаемый на ночь ее бюстгальтер – из нежного, почти невесомого, похожего когда-то на лепестки нежнейших цветов и крылья стрекоз – незаметно превратился в два прочных, довольно вместительных кошеля под картофель. Однажды подойдя к зеркалу и взглянув на живот, дополнительно обезображенный вертикальным шрамом после женской хирургической операции (отчего жир стал откладываться как-то резко несимметрично), она вдруг поняла значение фамилии «Кособрюхова»…
Слезы свои она в юности яростно вытирала кулаками (словно втирала, отчего щеки ее румянились еще жарче), – в ранней молодости то рассеянно смахивала, то стряхивала – по-мужицки лихо и зло, как обильный пот, а в том неопределенном возрасте, в какой она навсегда угодила с Ванькой, Наташа научилась словно бы выковыривать свои мутные редкие слезки – вот так, по-бабьи, скрюченным досуха мизинцем, слезу за слезой.
В то лето, когда Ванька наградил Маржарету плодом ее чрева, он все равно не жил у нее постоянно. (Она работала кем-то в трех библиотеках сразу – и снимала комнатку в Ясеневе.) Нет, не жилось у нее Ваньке: то и дело возвращался он в свое Братеево, на привычное лежбище.
Дело, конечно, законное. Но… Но омрачалось оно для меня тем, что, несмотря на обладание второй связкой ключей, которые я специально для него сделал, Ванька взял себе за правило попадать в упомянутое лежбище непременно через окно.
Ну как – «попадать»? Телятниковская конура располагалась на четвертом этаже девятиэтажной коробки с лифтом. Однако Ванька (зверски перекашивая при том багровевшую рожу) предпочитал ползти вверх по ржавой водосточной трубе. Это ритуальное его мероприятие проходило следующим образом.
Сначала он орал на весь двор: «Ма-а-а-а-за-а-а-а!!!..» и, когда я высовывался из окна, приступал к альпинистскому восхождению. Время от времени он задирал свою большелобую очкастую голову и глядел, как я, словно чокнутая кукушка настенных часов, то и дело судорожно выглядываю в окошко, издавая кукующие междометия на суахили.
Где-то посередине своего вояжа в небеса Ванька обычно делал «привал», то есть доставал из кармана чекушку и, стоя в полстопы на хлипком подоконнике чужой квартиры – словно фольклорный пастушок с пастушьим рожком, – нежно-нежно охватывал его, рожок то есть, алчущими устами…
Я окаменевал на метровом балконе…
Утолив жажду, Ванька орал:
– Маза! Зе роуд ту хелл!!![6]
Это означало, что на его раздолбанном кассетнике я должен найти соответствующий номер Chris’a Rea… Если я делал это недостаточно расторопно, в окно влетало гнусавое:
– Маза фффакер! Зе роуд ту хелл, я сказал!!!
Иногда в окна, пролегавшие по Ванькиному маршруту, выглядывали соседи, но, признаться, не часто. Они дальновидно избегали траты времени на дальнейшие свидетельские показания…
Вот мне видится, словно со стороны, как я лежу возле заброшенного под стол, почти развалившегося кассетника… Мой дрожащий палец еле попадает на кнопку… попадает все же… Освобожденным джинном, с размаху, шарахает по ушам Chris Rea: