Правду сказать, в походах к таксистам не было такой уж острой необходимости: на втором этаже общежития польское землячество от зари до зари спекулировало спиртным.
Но есть традиции. Их следует чтить. Особенно традиции, омытые кровью. А от таксистов редко кто возвращался целым. Работники таксомоторного парка, возможно, не без помощи медсестер со Станции скорой помощи, были научены мгновенно распознавать жизненную потенцию у посланцев от изящной словесности. И, если потенция эта трепыхалась на манер полудохлого комара, посланец муз бывал избит, лишался денег, шапки, ботинок – и вообще всего того немногочисленного, чего его можно было еще лишить.
Вот я и думаю: не укатили ли таксисты Ваньку в свой шоферской рай?..
Последним моим воспоминанием о Столице – я имею в виду последним в строго хронологическом смысле – был косматый мужик, который преследовал меня до самого «Шереметьева», предлагая купить у него громадную лиловатую палку твердокопченой колбасы. Я осознаю всю несправедливость такого воспоминания – несправедливость по отношению к городу и стране, которые дали мне так много надежд и мечтаний, – ведь именно надежды и мечтания являются главными компонентами человеческой жизни: без них рамки этого мира, даже соответствуя «высоким социальным стандартам», на счет «раз» обнажают простую суть канареечной клетки. Ну и что, если она же, страна, эти мечты и надежды под корень во мне истребила? Благодарю за то, что по судьбе прошла, за то, что для другого сбудешься…
Что делать: я хроникер, не поэт (увы), и потому вынужден констатировать, что уже на троллейбусной остановке возле общаги (денег на такси у меня не было) я оказался атакован этим мужиком так стремительно, что даже забыл бросить прощальный взор на мое шестилетнее обиталище… Я впрыгнул в троллейбус, что было непросто из-за багажа, и собрался уже освобожденно вздохнуть – как мужик вырос передо мной возле метро «Белорусская»… На переходе к «Белорусской»-радиальной он, размахивая этой багрово-сизой дубинкой и зловеще припадая на одну ногу, гнался за мной с дикими воплями: «Черный, блядь, купи колбасу!!. Купи колбасу, я сказал!!.». На «Речном вокзале», где я вышел, мужик был уже тут как тут. Почему он пристал именно ко мне, ведь потенциальных покупателей было вокруг навалом?! В давильне автобуса, идущего к аэропорту, я увидел, с высоты своих шести футов и шести дюймов, как мужик, деловито продалбливая толпу колбасой, движется конкретно в моем направлении – и мне вспомнилось предсказание цыганки…
Палка колбасы была увесистой, ею вполне можно было убить. Ну, это если вмазать с умом. Ею можно было даже изнасиловать… Фаллическая природа этого, казалось бы, пищевого продукта обнажилась во всей своей неприглядности, когда я уже прошел заградительные кордоны и обернулся… Мужик стоял по другую от них сторону, глядя безумными глазами в никуда, горестно обхватив голову руками, и палка колбасы дыбом ярилась у него между ног.
Предпрощальные эпизоды, связанные у меня с Ванькой, не были похожи на кинематографическое расставание двух друзей. Хотя… это как взглянуть. Ванька, будучи традиционалистом и новатором одновременно, разумеется, внес свое ноу-хау в ритуал «сугубо мужского» прощания.
А именно: на защиту диплома он, как и следовало ожидать, не явился. Руководитель семинара позвонил его супруге, которая важно заявила, что Иван занимается в библиотеке. Зная расшифровку этого кода, я ринулся вниз по Большой Бронной и быстренько, хотя и не без усилий, отлепил Ивана от одной из сопредельных пивных.
После защиты мы поехали к Ваньке. Честно говоря, перед этим, как и перед каждым рискованным шагом, я обратился за советом к моему предку, деду моего отца. К идее обмывания дипломов предок отнесся благосклонно. Сейчас я думаю, что он предвидел обретение мной в этом процессе некоего нового знания; таковое (забегая вперед) я получил. Но – по порядку.
Сначала мы с Ванькой сидели вдвоем на кухне, причем, несмотря на близость туалета (и мою смертельную в нем нужду), Ванька меня туда не отпускал: крепко-накрепко захватив локтем мою шею, то есть склонив меня в три погибели, он упорно обучал меня песне «То-о-о не ве-е-етер ве-е-е-тку-у-у кло-о-онит…», а потом «Броня крепка! и танки наши быстры!», а потом, раскачиваясь все сильней, – «Ммммыыыыыы – дети Га-лакти-ки-и-и!..» (Знай Галактика о таких своих детках, она, думаю, давно бы добровольно коллапсировала – или что там с галактиками происходит.)
Неожиданно явился Ванькин младший брат, Герман, – статный, румяный, т.е. имевший все признаки человека, который начал просаживать свое здоровье только-только. Я упоминаю Германа неслучайно. Появление в этой ситуации третьей фигуры не столь придало ей классическую законченность, сколь внесло неожиданные последствия.
А именно. (Здесь я рисую расположение коек и раскладушек с такой тщательностью, с какой Mr Nabokoff рисовал американским недорослям интерьер спального вагона «Москва – Санкт-Петербург»): всего спальных мест в Ванькиной конуре было четыре: двуспальное, изгвазданное до сального блеска ложе Ивана и его зимней супруги, которое находилось в «зале» и летом полускладывалось в диван; у противоположной стены, отражаясь в шкафу (как было упомянуто много ранее), мучила мой глаз оголтелой расцветкой хаки голая раскладушка – перманентно разложенная на те случаи, когда Иван был невменяемо пьян и, соответственно, отлучен от скромных радостей семейного ложа. В детской конурке понуро стоял диванчик, продавленный до златострунных пружин, и – опять же цветом хаки – дерзко являла себя вторая незастланная раскладушка.
С этого момента я попрошу особого внимания. Обычно Иван, стало быть, храпел на раскладушке в «зале»; мне, со времен Lauren Bacall, было по-царски предоставлено двуспальное ложе.
Но Герман спутал все карты. Он лег на Ванькину раскладушку. Точней, не «лег», а упал там, где стоял. Ванька, проявляя свойственную ему терпимость, дополз до «детской» и уложил себя, соответственно, на раскладушку младшего «спиногрыза».
Таковы были исходные позиции фигур.
Важнейшая деталь: дверь между «залом» и коридором была, конечно, распахнута. Между стеною и дверью – скрытая ею – стояла моя, полная всякого разного, сумка.
Несмотря на количество выпитого, мне не спалось. Поэтому я не сильно испугался, когда увидел Ивана, который с невменяемым видом, по стенке коридора, упрямо полз в «зал». Я, вообще говоря, считал эти его навязчивые карабканья по водосточным трубам латентной формой лунатизма – и сейчас решил, что Ванькина сомнамбулическая болезнь проявляет себя наконец открыто.
Ванька вполз в дверной проем, затем привалился передом к двери и, вцепившись двумя руками в хлипкую ее ручку, осторожно потянул на себя. Затем, относительно аккуратно, шагнул он в сторону – и сразу же – в расширенное пространство между дверью и стеной. Там он судорожно полустянул семейные трусы. Вытащил свой чупа-чупс. Взял его в правую руку. Но, видимо, не выдержав такой тяжести, развернулся и безвольно опустился на мою сумку.
В комнате было темно. Лишь тот угол, где сидел Ванька, скупо освещала луна… И тут я увидел нечто… не знаю, что и сказать… Ванька мочился. То есть активно мочеиспускал отработанные им алкогольные яды… И делал он это, как делают женщины: сидя… Желто-зеленые струи, особенно желто-зеленые в близких им по цвету лунных лучах, бежали по уступам моей бедной сумки на щелястый пол… На продавленном неосвещенном участке пола, у порога, собралась лужа, черная, как кровь. Очухавшись, я бросился к Герману:
– Ге-е-е-ра-а-а!!. – я схватил его за плечи и, напрягши все силы, привел в сидячее положение. – Ге-е-е-ра-а-а!! – я тормошил его, как мешок. – Проснись!!. С Ваней нехорошо!!.
Герман открыл глаза. Они были неожиданно ясные, бодрые, абсолютно вменяемые.