Сын фельдмаршала графа Миниха, камер-юнкер Анны иоанновны, а по ее смерти — сперва гофмейстер, а затем и обер-гофмейстер при Дворе Анны Леопольдовны, дает в своих «Записках» такую, быть может, несколько пристрастную, но очень картинную характеристику молодой принцессы:
"Она сопрягала с многим остроумием блогородное и добродетельное сердце. Поступки ее были откровенны и чистосердечны, и ничто не было для нее несноснее, как столь необходимое при Дворе притворство и принуждение… Принужденная жизнь, которую она вела от 12-ти лет своего возраста даже до кончины императрицы Анны иоанновны (поелику тогда, кроме торжественных дней, никто посторонний к ней входить не смел и за всеми ее поступками строго присматривали) влиела в нее такой вкус к уединению, что она всегда с неудовольствием наряжалась, когда во время ее регентства надлежало ей принимать и являться к публике. Приетнейшие часы для нее были те, когда она в уединении и в избраннейшей малочисленной беседе проводила… До чтение книг была она великая охотница, много читала на немецком и французском языках, и отменный вкус имела к драматическому стихотворству. Она мне часто говорила, что нет для нее ничего приетнее, как те места, где описывается несчастная и пленная принцесса, говорящая с блогородною гордостию".
О чем, однако, преданный Анне Леопольдовне царедворец деликатно умолчал, это — удостоверяемая другими современниками, необычайная для ее возраста наклонность к покою, к dolce far niente, доходившая даже до небрежение о своей внешности.
Когда Лилли, следом за фрейлиной, вошла к принцессе, та, едва только встав со сна, нежилась опять на "турецком канапе", с неубранными еще волосами, в "шлафоре" на распашку. Но в руках y нее был уже роман, который на столько приковал ее внимание, что стоявшая на столике рядом чашка шоколада осталась недопитой. При виде входящей Лилли, миловидные и добродушные, но апатичные, как бы безжизненные черты Анны Леопольдовны слегка оживились.
— Подойди-ка сюда, дитя мое, дай разглядеть себя.
Сказано это было по-немецки. С раннего детства находясь в России, принцесса говорила совсем чисто по-русски; но, окруженная немками, отдавала все-таки предпочтение немецкой речи.
— Она напоминает свою сестру Дези, — заметила тут Юлиана.
— Да, да, и станет еще красивее.
— Позвольте, ваше высочество, не согласиться. Девочка Бог-знает что заберет себе еще в голову.
— Да ведь она же не слепая, зеркало ей и без меня то же самое скажет? А для меня еще важнее зеркало души — глаза человека: по глазам я тотчас угадываю и душевные качества. У тебя, дитя мое, сейчас видно, душа чистая, как кристалл, без тени фальши. Наклонись ко мне, я тебя поцелую.
— На колени, на колени! — шепнула обробевшей Лилли Юлиана, и та послушно опустилась на колени.
Взяв ее голову в обе руки, Анна Леопольдовна напечатлела на каждый ее глаз, а затем и в губы по поцелую.
— Ну, теперь расскажи-ка мне, что ты делала y своих родных в деревне?
Своей лаской принцесса сразу покорила доверчивое сердце девочки. Лилли принялась рассказывать. Принцесса слушала ее с мечтательной улыбкой и временами только сладко позевывала.
— Да это настоящая пастушеская идиллие! промолвила она с элегическим вздохом. — А я томлюсь здесь, в четырех стенах, и во век, кажется, не дождусь того блогородного рыцаря, что избавил бы меня из неволи!
— У вашего высочества есть уже свой рыцарь, и не простой, а принц крови, — заметила более рассудительная фрейлина.
— Не говори мне об нем! и слышать не хочу! — с некоторою даже запальчивостью возразила принцесса.
— Принц намечен вам в супруги самой государыней еще шесть лет назад, не унималась Юлиана. — Вам можно было бы, уж я думаю, привыкнуть к этой мысли.
— Никогда я к ней не привыкну, никогда! Был y меня раз свой рыцарь без страха и упрека…
— Не оставить ли нам этот разговор? — прервала фрейлина, косясь на стоявшую тут же девочку.
— Чтоб она вот не слышала? Да ведь сестра ее все знала, и сама она тоже, так ли, сяк ли, скоро узнает; не все ли уж равно? Но за что, скажи, удалили тогда Линара, за что?!
— Да как же было его не удалить? Я, признаться, вообще не понимаю вашей бывшей гувернантки, г-жи Адеркас, что она поощряла ваши нежные чувства…
— У нее, милая, было сердце; она понимала, что в груди y меня тоже не камень. А ей за это было приказано в двадцать четыре часа убраться вон из Петербурга!
— Да, ее вежливо попросили вернуться домой к себе в Пруссию. Не заступись за нее тогда прусский посланник Мардефельд, с нею, верно, поступили бы еще круче. Мардефельд же ведь и рекомендовал ее, потому что она ему близкая родственница, и чрез нее, нет сомнение, преследовал свои политические цели.