Выбрать главу

И почти сразу же вдалеке завыла собака. Сначала он не услышал воя, а когда услышал, тот встревожил его. То была неподходящая музыка для такого момента. Вскоре он поймал себя на том, что воображает, будто Кит молча наблюдает за ним. Фантазия подействовала: скорбный вой перестал его отвлекать.

Не более чем через четверть часа он приподнялся и, заглянув за завесу, всмотрелся в колыханье шатра: было еще темно. Вдруг ему захотелось уйти. Он сел и стал собирать одежду. Две руки незаметно подкрались опять и обвились вокруг его шеи. Он решительно отстранил их, подарив на прощанье пару игривых шлепков. Затем появилась только одна рука; вторая скользнула к нему под пиджак, и он почувствовал, как его грудь отзывается на ее поглаживанья. Какое-то едва уловимое ложное движение заставило его дернуться и схватить ее кисть. Ее пальцы уже сжимали бумажник. Он выхватил его и толкнул ее обратно на кушетку.

— А-а! — завопила она, очень громко.

Он вскочил и с шумом бросился пробираться сквозь отделявшую его от выхода груду вещей. На этот раз она крикнула отрывисто. В соседнем шатре послышались голоса. Порт выбежал наружу, все еще держа бумажник в руке, резко повернул влево и помчался к стене. Он дважды упал, один раз споткнувшись о камень, другой — потому что земля под ним неожиданно ушла вниз. Поднявшись после второго падения, он увидел мужчину, который приближался с одной из сторон, чтобы отрезать его от лестницы. Мужчина хромал, но очень быстро приближался. Ему удалось успеть первым. На протяжении всего пути вверх ему казалось, что кто-то у него за спиной вот-вот схватит его за ноги. Его легкие были сплошным кульком боли, готовым лопнуть в одну секунду. Перекошенный рот зиял, зубы стучали, и с каждым вдохом между ними со свистом врывался воздух. Наверху он обернулся, схватил большой валун, который никак не мог оторвать от земли, наконец каким-то чудом поднял и обрушил вниз. После чего сделал глубокий вдох и побежал вдоль парапета. Заметно светлело; безукоризненно серая ясность разливалась по небу, поднимаясь из-за лежавших на востоке низких холмов. Ему не убежать далеко. Кровь пульсировала у него в голове и в шее. Ему никогда не добраться до города. Со стороны дороги, уводившей из долины, высилась стена, которую ему никогда не преодолеть. Но вот впереди, шагах в двухстах, в ней показался небольшой пролом, а состоявший из слипшейся грязи и камней скат служил отличной приступкой. Очутившись по ту сторону, он повернул в направлении, откуда только что приковылял, и, задыхаясь, стал поспешно карабкаться вверх по склону холма, усеянного плоскими каменными плитами. То были мусульманские надгробья. Наконец он присел, уронив голову на руки и отдавая себе отчет сразу в нескольких вещах: боль в голове и груди, где-то по дороге выроненный бумажник, громкий стук сердца, который, однако, не помешал ему минуту спустя расслышать внизу на дороге возбужденные голоса преследователей. Он поднялся и, пошатываясь, пошел вверх, перешагивая через могилы. Наконец он достиг точки, откуда холм обрывался в противоположную сторону. Здесь он почувствовал себя в большей безопасности. Но с каждой минутой приближался рассвет; его одинокую, бредущую по холму фигуру будет легче теперь заметить издали. Он вновь пустился бегом, на этот раз вниз по склону, все время в одном и том же направлении, пошатываясь и не поднимая головы из страха упасть; так продолжалось довольно долго; наконец кладбище осталось позади. Он добрался до возвышенности, покрытой кустами и кактусами; отсюда открывалась вся местность. Он забрался в кусты. Было необычайно тихо. Небо побелело. Время от времени он высовывался из своего укрытия и осматривал окрестности. Так что когда взошло солнце, он увидел, выглянув между двумя олеандрами, как его алые лучи отражаются на искрящейся солью себхе, на многие мили раскинувшейся между ним и горами.

6

Кит проснулась в поту, залитая жарким утренним солнцем. Она выбралась из кровати, задернула шторы и рухнула обратно в постель. Там, где она лежала, простыни были мокрыми. От одной мысли о завтраке ее замутило. Бывали дни, когда стоило ей только очнуться от сна, как в тот же миг она ощущала, что над ее головой, подобно низкому дождевому облаку, навис рок. То были трудные дни, причем не столько из-за предчувствия грозящей беды, которое неотступно преследовало ее тогда, сколько потому, что привычно гладкое функционирование ее системы знамений оказывалось полностью разлаженным. Если в обычные дни, собираясь в магазин, она вывихивала лодыжку или обдирала кожу о мебель, из этого легко было заключить, что либо поход за покупками обернется по той или иной причине неудачей, либо для нее вообще будет безопаснее отложить эту затею до лучших времен. В такие дни она по крайней мере могла отличить доброе знамение от дурного. Но другие дни таили в себе коварный подвох, ибо роковое предчувствие становилось настолько сильным, что превращалось в самостоятельное враждебное сознание, предвидевшее ее попытки не поддаваться искушению недобрых знамений и тем самым с готовностью принимавшееся расставлять ловушки. Соответственно, то, что на первый взгляд выглядело благоприятным знаком, с легкостью могло обернуться не чем иным, как своеобразной приманкой, завлекающей ее в западню. И вывих лодыжки тогда вполне мог оказаться тем, чем следовало в таких случаях пренебречь, поскольку ниспослан он ей был для того, чтобы она отказалась от намерения выходить из дома и, следовательно, находилась бы в нем как раз в тот момент, когда взорвется котельная, загорится здание или кто-то, кого она в особенности не стремилась видеть, зайдет ее навестить. В ее личной жизни, в отношениях с друзьями подобного рода соображения «за» и «против» достигали чудовищных размеров. Она могла просидеть все утро, пытаясь вспомнить подробности какой-нибудь короткой сцены или беседы, дабы иметь возможность перебрать в уме все мыслимые толкования каждого жеста или предложения, каждого выражения лица или интонации, не упустив при этом и толкования противоположного характера. Огромная часть ее жизни была посвящена категоризации знамений. Поэтому неудивительно, что, когда эта функция оказывалась невыполнимой по причине раздиравших ее сомнений, способность Кит проходить через тяготы ежедневного существования сводилась к минимуму. Ее словно бы разбивал какой-то странный паралич. Она всецело замыкалась в себе и ни на что не реагировала; у нее был загнанный вид. В эти роковые дни хорошо знавшие ее друзья говаривали: «Ну, это денек Кит». Если в такие дни она была послушной и производила впечатление как нельзя более рассудительной особы, то лишь потому, что механически имитировала то, что считала рациональным поведением. Одна из причин, почему она так не любила, когда пересказывали чужие сны, состояла в том, что такие рассказы незамедлительно напоминали ей о раздоре, который бушевал внутри нее самой: битве между разумом и атавизмом. В интеллектуальных спорах она всегда отстаивала научный метод; в то же время когда дело касалось снов, она неизбежно рассматривала их как знамения.

Ситуация осложнялось тем, что существовали еще и другие дни, когда возмездие свыше казалось наиотдаленнейшей из возможностей. Обстоятельства к ней благоволили; всякий знак был добрым; неземной аурой доброты лучился каждый человек, каждый предмет. В такие дни, если она позволяла себе поступать в соответствии со своими чувствами, она могла быть вполне счастлива. Но с недавних пор она стала приходить к убеждению, что подобные дни, и без того редкие, даровались ей просто-напросто с целью застигнуть ее врасплох, лишив тем самым возможности поступать в соответствии со своими знамениями. Естественная эйфория сменилась нервозной, несколько истеричной капризностью. Во время беседы она постоянно спохватывалась, пытаясь сделать вид, что ее замечания — это намеренная острота, тогда как в действительности они вырывались у нее со всей желчью, на какую способен необузданный нрав.

Сами по себе другие люди беспокоили ее не больше, чем мраморную статую — облепившие ее мухи; но в качестве потенциальных предвестников нежелательных событий, способных оказать неблагоприятное влияние на ее жизнь, она придавала им высочайшее значение. «Моей жизнью управляют другие», — говаривала она, и это была правда. Однако делать это она позволяла им единственно потому, что ее суеверное воображение наделило их магическим значением в отношении ее собственной судьбы, а вовсе не потому, что их личности вызывали у нее какое-то глубокое сочувствие или понимание.